. Посылка опять пришла. И по горсти урюка вместо этой кислятины! — Но мы молчали. Глаза его потухли, он сник, уловив, что поблажки не будет, и, вздохнув глубоко, до пяток, произнес: — Конечно, я спущусь, но зачем?..
Да, Генке трудно было понять нашу тягу к риску, а нам еще труднее объяснить, потому что мы сами не понимали ее, а чувствовали.
Ранетки Ширминых были, и правда, кислые, хоть и крупные, и мы их не то, что рвали, а так… Смотришь, смотришь на садик — вот листики появились, вот стало белым-бело, вот усыпало ветки зелеными плодами, вот они покраснели, и вдруг до жути захочется попробовать, что же из этого всего получилось. Хапнешь горсть-другую, пожуешь-пожуешь, выплюнешь и забудешь до следующего лета. А там опять зазудит… А уж когда такие заборы ставят, то прямо так дразнят: не достанешь, не достанешь!.. Достанем!
Подготовку я сделал один. Сложил вдвое веревку, сплел ее, распилил пополам биту из своего полурастерянного городочного набора и половинки удавкой закрепил по концам веревки. Потом смотал ее аккуратными кольцами, сунул в хлебную сумку и вместе с сумкой припрятал на крыше между трубой и чердачным ходом.
А когда начало темнеть, мы прямо с крыльца Куликовых, где играли в сплетни, отправились на операцию.
Обогнув дом улицей и шмыгнув в воротца, мы прилипли к заборным планкам. Ширмины жили в крайней квартире, и два их окна глядели в садик. Из кухонного свет падал на шиповник, а в зашторенной спальне, против которой и взметывались ранетки, работал телевизор. Очень хорошо — меньше опасности, что ушастая Рэйка услышит нас. У соседей слева, тоже имевших садик, но безо всяких съедобностей, было темно и тихо.
— Ты, Генка, везучий, — шепнул я дрожавшему баянисту.
— Ага, — согласился тот, — только я замерз.
— Пройдет. Думаешь, мне не боязно? Еще как! А если бы не боязно, то нечего было бы и делать. Айда!
Во дворе никого не было. Теперь нам мог помешать только дядя Федя, обычно куривший на крыльце перед сном. Но он сидел в кухне, обложенный книгами, и курил там, так что мы беспрепятственно скользнули на крышу.
Под Генкой сразу же громыхнуло.
— По ребрам! — зашипел я, морщась. — Ставь ноги елочкой и иди по ребрам.
На коньке постояли, прислушиваясь. В доме, как в трюме, держалось ровное гудение. Из-под карнизов лился свет, зубасто белел огородный забор, а потом темнота, взрываемая вдали вокзальными прожекторами.
Мы взяли сумку и спустились к торцу. Послав Борьку на угол караулить, я заглянул вниз, пощупал, не острый ли край, определил, где лучше спустить Генку, чтобы удобнее было рвать — не на самую макушку, а чуть сбоку, — и вытащил веревку.
— Так, — шепнул я, осматривая Генку в слабых отсветах. — Берет сними, а то уронишь, и Рэйка завтра вынюхает тебя… Ну, садись. Не на крышу, балда, а на палку, держи… Не так, а поперек. Дай-ка. — Я сам пропустил палку между его ног и пристроил ее сзади. — Во… Ну, Генк, ползи… Да не головой вперед, а ногами. Нырнуть хочешь?
Борька пискнул сонной птичкой, и мы замерли. Внизу, переговариваясь, прошли на улицу двое — чьи-то гости.
— Давай, Генк!.. Рвать не торопись, оглядывайся, но и не чешись там, понял? Мы не циркачи — держать тебя долго. Кончишь — дернись. Ну!
Генка допятился до края, свесил ноги и намертво впился в веревку. Мы со Славкой медленно стали опускать его. Вот остались плечи, вот Генка перехватил руки, чтобы пальцы не смяло веревкой о железо на перегибе, и, наконец, он весь пропал. Отдав метра два, мы улеглись на спины и застыли, упершись в водосточный желоб. Подобрался Борька, сказал, что все нормально: Генка рвет, размотал оставшийся конец до конька и сел там, уцепившись за палку. |