Изменить размер шрифта - +
Ломил, видать, в гору на лесном своем торге. Ишь полканы-то на дворе залились. Дворник в бороде лопатой глянул исподлобья — не любил дворник нищелюбия своего хозяина, вечно к хозяину христорадно руку тянут, а хозяин удален гордости, никому от ворот поворота — нелюбезно глянул дворник и — шапку с головы долой: господин явился нетерпеливый, на бритой роже рубец разбойный.

Здесь не с руки рассуждать о раскольниках, но была и есть благодарность к тем из них, кто оказал услугу отечественной истории. Родовитые баре, хирея, все с молотка пускали, а раскольники, разживаясь, скупали старинные иконы, утварь, рукописи. Скупали и берегли. Вот уж когда, вот уж в чем стойкое неприятие новомодного оборачивалось отнюдь не смешной стороною.

Иван же Петров Каржавин пуще всего, до азартности алкал рукописных книг. Впрочем, и печатными не пренебрегал — не чурался новиковской книжной лавки на Спасской. От старой веры не пятясь, полагал так: «Вера Христова, не старея, присно юнеет».

Ну — встретились. Со стороны глянуть, сразу определишь, одной породы — ростом высокие, смуглые, а глаза светлые, руки — повтор дедовских, тяжелые, крупные руки.

Иван Петрович Каржавин изумился нежданно-негаданному явлению Федора Васильевича Каржавина. Давно потерял из виду, да и не больно-то старался узнать, куда девался. Ан вот, извольте, собственной персоной, как лист перед травой. Но чего ему надо, с чем пожаловал? Ишь торопыга, ни чаев, ни закусочек, команду дал: «Слушай, брат!»

Иван сидел прямой, неподвижный, руки утвердил на коленях, черную с обильной проседью бороду положил па грудь, взор утупил. Не перебивал, слушал, лицом, казалось, темнел.

Федор умолк. Иван пустил пальцы в бороду. Потом сказал:

— В восемьдесят седьмом годе… — Поднял глаза: — Ты где тогда? — Федор нетерпеливо отвечал, был-де в Америке, в Виргинии. — У-у, далече тебя носило, — покрутил головой Иван. И продолжил: — А тут, на Москве, тут голод рыскал серым волком, голод тут гулял смертной вострой косой круче чумного мора, и господин Новиков тьмы и тьмы бедняков вызволял, до гривенника роздал, ибо чужд сребролюбия, ибо…

— А теперь ему видишь какой фавор?

Иван мрачно кивнул. Всем корпусом накренившись вперед, стал говорить, крепко припечатывая по колену тяжелой ладонью:

— Резвейшую тройку снаряжу. Привози. Сокрою. Со странниками уйдет. Котомку за плечи, посох в руки — уйдет. Привози! Не дадим антихристу утешения.

 

10

В селе Бронницы отдохнули кони, и Каржавин велел вознице ехать в сторону Коломны, у первого верстового столба свернуть на проселок.

Ночь отходила, оставляя дороге тусклый иней, а смутному небу дымчатый месяц. Скорая, тряская езда и бессонница не сморили Каржавина, но его решимость действовать уже не была нервно-веселой, как вчера, а словно бы затаилась в пружине, предельно сжатой. Он не вспоминал ни рукопашную на палубе «Ле Жантий», ни пешие вылазки из зимнего лагеря, когда рядом шли Ненси и Патрик, ни жестокую схватку за виргинский блокгауз… Не вспоминал, но слитным боевым ощущением все это обращалось в его жилах вместе с кровью.

Над дальним бором засветилась зорька, округа казалась чернью по серебру, ущербный месяц истаял, небо светлело. Ничего не замечая, Каржавин думал о том, что должно произойти, не может не произойти в Авдотьине… И вдруг, в неуследимые, безотчетные мгновения, обронив нить своих мыслей, он разом, как в охапку, забрал в душу и алеющие верхушки сосняка, и эти корявые пашни, и отрывистый храп коней, и этот ухабистый проселок. Все увидел зорко, отчетливо, в щемяще-сладком единстве с самим собою. Мельком почувствовал счастливое недоумение и тотчас властно и внятно сознал принадлежность своего «я», существа своего и к этой округе, и к тому, что было за лесами, за полями, где тоже проселки и тоже какие-нибудь деревни Агашкины, какие-нибудь Щербатовские выселки.

Быстрый переход