|
Король хрипловато сказал:
– А ну-ка, малый, наиграй нам какой-нибудь танец.
То была слабенькая, заунывная песенка, как будто ребенок, играя в грязи, пел безостановочно и монотонно. Если в песне и были слова, Фаррелл ни одного не расслышал, но в звуке ее обретало голос нетерпеливо приплясывающее внутри него беспокойство, и Фаррелл пошел навстречу пению и словно бы сразу согрелся, оказавшись в лапах у неизбежности. Тон песни немного повысился, пугающе настойчивая, она более или менее повторялась в высоком регистре. Снова тявкнула лиса, и выглянувшая из-за тучи луна, немедля прянула назад.
В сущности говоря, Фаррелл не увидел, как это случилось: мгновение было столь кратким, что он осознал его лишь как неловкий перебой в кинофильме — судорожный сдвиг цветов, жест или фразу, лишь отчасти оправданные. Но на этот кратчайший миг он ощутил, как все, что в нем есть — дыхание, кровь, пищеварение, клетки, с жадностью жрущие, вынашивающие потомство и умирающие
– все это замерло, и сам он врос в землю, почувствовав, как проносится сквозь него и исчезает куда-то тепленький ветерок, почти приятно пахнущий гнилыми плодами.
Впереди, во мраке, сгустившемся под деревьями, пение женщины оборвалось тонким, сдавленным воплем ужаса. Затем засмеялся мужчина, поначалу негромко.
Оттуда, где стоял Фаррелл, лицо мужчины, скрадываемое темнотой, оставалось неразличимым, но голос его Фаррелл слышал так ясно, как если бы их двоих разделяла шахматная доска или длина меча.
– Господь милосерд, бедный Никлас сызнова здесь и смотри-ка, целехонек!
Речь его оставляла ощущение беспечной витиеватости, казалось, что слова играючи переминаются, приготовляясь к танцу, и что-то в их ритме заставило Фаррелла вспомнить о желтоглазом мужчине, на соколиный манер топотавшем ночью по дому Зии. Фаррелл с тех пор два раза видел его во сне.
– Руки, ноги, чувства, фантазии, страхи и слабость к любезным прелестницам, все они и доселе при мне, — весело объявил незнакомец. — Благословенны да будут твои тощие ягодицы и светозарное личико, сладость моя, и не дозволишь ли ты Никласу Боннеру сложить к твоим ногам похвалы, с коими вместе его некогда отлучили от церкви?
Фаррелл услышал какую-то возню, затем ее вроде бы прервал почти беззвучный женский взвизг. Следом вновь прозвучал восхитительный и бездушный смех мужчины.
– Ну-ну, тише, тише, милая уточка — разве не песенкой о вожделенных восторгах, ожидающих ту, что первой возляжет с Никласом в его весеннем цвету, убаюкивала тебя твоя матушка? Приди же, иззябшая и одинокая, явись мне вновь из древней томительной тьмы, и первому плоду чрева твоего будут внятны речи зверей, а второму — стенания золота в глуби земной. Поспеши же сюда, ко мне, поспеши, ибо мне холодно, холодно!
На этот раз в голосе прозвучало такое сетование о печалях и страхах, что у Фаррелла перехватило дыхание.
Снова захрустели сучья и ветки, но в отозвавшемся женском голосе почти истеричный надрыв смешался с велеречивой надменностью:
– Что ты делаешь, прочь, не прикасайся ко мне! Я же трижды очертила себя пентаклем, да что же ты делаешь, козел полоумный!
Таковы были первые слова, которые Фаррелл услышал из уст Эйффи.
Мужчина ответил не сразу, и когда ответил, речь его уже начала изменяться, но смех продолжал рокотать, оттеняя каждое слово.
– На деле, одного истинного пентакля более чем достаточно. Это круг надлежит очерчивать трижды, но и ему не дано отвадить ничего такого, от чего не смогли бы умчать деву столь дивные голени.
Негромкий смешок скользнул мимо Фаррелла на мягких лапках, словно бы вознамерясь в дальнейшем зажить в Бартон-парке своей, независимой жизнью. Незнакомец продолжал:
– Так или эдак… о нет, пардон, я, кажется, понял — в любом случае, вопрос это спорный, ибо пентакль ограждает тебя лишь от демонов и подобной им нечисти, а добрый Ник Боннер никак уж не демон. |