— Ваш голос постоянно звучит у меня в ушах, — с грустью продолжал Лабушер, — по сравнению с вами другие женщины кажутся мне нескладными и неловкими. Я могу думать только о вас, о вас одной, Антония.
В его голосе чувствовалась такая страсть, что Антония внезапно смутилась, горячий румянец вспыхнул на ее щеках, ей стало неловко и даже немного страшно.
Лэбби убрал руки с ее плеч и, пройдя через всю гостиную, остановился у окна.
— Когда вы уедете, — сказал он, — у меня останутся лишь несбывшиеся мечты, и уже сейчас я. предвижу, что преследовать они будут меня до конца моих дней.
Антония сделала еле заметный жест, в котором выразилась вся ее беспомощность.
— Что я могу… сказать? — спросила она тихо. — Вы же знаете, я не хотела… причинить вам боль.
— Говорят, что лучше любить и потерять любовь, чем не любить вовсе, — но это так банально, — ответил Лэбби тоном человека, который насмехается над самим собой. — Так мне казалось прежде, однако в данном случае оказалось абсолютной правдой. Вы заставили меня пережить нечто совершенно чудесное, моя милая герцогиня.
— Что же именно? — недоуменно спросила Антония.
— Вы вернули мне веру в женщин. Я наблюдал, как они позорили и продавали Вторую империю. Я видел их жадность, лицемерие, коварство. Но вы вдруг открыли мне, что женщина может оставаться чистой и верной, искренней и неиспорченной.
Он одарил ее одной из своих циничных улыбочек, которая на сей раз показалась Антонии просто грустной, и произнес:
— Я всегда считал, что каждая женщина, которую ты любил, оставляет в твоей душе неизгладимый след, будто надпись на могильной плите. Вы начертали в моей душе: «Я возвращаю вам веру…»
— Благодарю вас, Лэбби, — мягко сказала Антония.
И, не дожидаясь, когда он попрощается с ней, вышла из гостиной, оставив его одного.
— Я вам не верю! — гневно воскликнул герцог.
— К сожалению, это правда, — спокойно ответил Генри Лабушер, смотря Донкастеру в глаза. — Вчера, двадцатого сентября, уланы из двух прусских армий обменялись рукопожатиями возле Версаля, который был сдан без единого выстрела.
Оба собеседника замолчали. Первым заговорил герцог:
— Значит, Париж отрезан от остальной части Франции. Я с трудом могу в это поверить!
— А что происходит на улицах? Что об этом думают парижане? — взволнованно спросила Антония.
— Люди устали и отчаялись ждать. Они говорят: «Ну пусть пруссаки подойдут, пусть наконец заговорят пушки! Слишком все это затянулось!»— ответил Лабушер и добавил: Законом предусмотрены жестокие кары за дезертирство.
— Это правильно, за дезертирство надо наказывать самым суровым образом, — заметил герцог жестко.
— Я не могу не испытывать жалости к солдатам, — сказал Лабушер. — Им больше всего досталось в этой войне, которая, кстати, им-то меньше всего и была нужна. Это их оставили без оружия, армиями командовали безобразно, и это не могло не сказаться на моральном и боевом состоянии войск. Молодые зуавы*[Зуавы — части легкой пехоты во французских колониальных войсках, комплектовавшиеся командованием главным образом из жителей Северной Африки и добровольцев-французов.] в панике бежали, когда впервые попали под огонь прусской полевой артиллерии.
— И что с ними стало? — Антония тоже пожалела солдат.
— Их согнали на Монмартр, где разъяренная толпа плевала им в лица, угрожая немедленной расправой. Оттуда под конвоем национальных гвардейцев, подгоняемые ударами прикладов в спины, они были доставлены в центр города. |