Изменить размер шрифта - +
Грехом князя Федора была ложь. А Маша готова была принять на себя куда более тяжкий грех: изыти к богу преждевременно, совершить самоубийство, и глуби волжские стали бы для нее позорным жальником . И вновь проклял себя князь Федор за то, что не расстарался дать ей о себе известие раньше, не смог предупредить. Он извинял себя тем, что единственным человеком, кому он всецело доверял и кто мог бы доставить Марии сие предупреждение, был Савка, но с ним-то Федор никак не мог расстаться, ибо в одиночку невозможно было осуществить его безумное и почти безнадежное предприятие. Да, оно удалось, дело выгорело (вот уж воистину!), и это его во многом оправдывало и прощало, но вот простит ли Мария?..

Он ждал приговора с таким трепетом, что даже не сделал попытки удержать ее, когда она соскользнула с его колен и встала напротив, глядя не обвиняюще и отстраняюще, но с такой глубокой печалью, которая была ему непереносимее самых изощренных упреков. Что-то было в этой печали особенное… какой-то необъяснимый оттенок, и князь Федор насторожился. Это было… как услышать крадущиеся шаги в ночной тишине и гадать, пробирается ли это сквозь тьму случайный прохожий или тать нощной алчет добычи. И он вздохнул с облегчением, когда Маша, испуганно глядя в его глаза, прошептала:

– Она… красивая?

Ни разу за весь этот безумный год, как бы ни было тяжело, больно или страшно, не затуманился взор князя Федора слезою, а сейчас так сдавило горло, что он принужден был на несколько мгновений зажмуриться, чтобы Маша не увидела его повлажневших очей и не истолковала это как-нибудь неправильно. А это всего лишь было облегчение – ведь он с чистой совестью мог признаться:

– Hе знаю. Я ее, правду сказать, и не разглядел толком. Не до того было: только тебя и сердцем своим, и очами духовными видел. Грех мой, что клятвы перед богом произносил, но он, всевидящий, знал, что слова сии заведомо лживы, а я твой навеки.

Она быстро вздохнула – словно дух перевела с облегчением.

– А Сиверга?

Федор нахмурился:

– Она тебе не враг, поверь. Бахтияр сказал все в заблуждении: на самом деле с ним в твоем образе была Сиверга. И дитя во чреве твоем принадлежит лишь нам: тебе и мне. Оно увенчало нашу любовь.

Маша кивнула, веки ее смежились. Нежная улыбка взошла на уста, и пальцы едва ощутимо коснулись его худой, загорелой щеки… И князь Федор с трудом сдержал стон, ибо ничего никогда он так страстно не желал на свете, как схватить сейчас Марию в объятия и унести ее в дальние дали любви, недоступные, кроме них, более никому на свете.

Они стояли так – и не было сейчас людей счастливее, но вдруг Сашенька кинулась к отцу и, дергая одной рукой за полу его, а другой – князя Федора, заверещала тоненьким девчоночьим голоском:

– Мы уедем? Правда, что мы уедем отсюда? Поедемте сейчас! Не будем ждать завтра! Сейчас!

Очарованный миг прошел. Маша вздохнула, испуганно раскрыла глаза – и словно испугавшись, что сказала больше, чем хотела, торопливо отвела их, но было поздно. В беззащитности ее взора князь Федор наконец разглядел то выражение, коего он доселе не мог понять, но так его тревожившее.

Это была жалость.

 

Меншиков ласково положил руку на голову младшей дочери:

– Успокойся, милая. Успокойся!

– Нет! Я хочу сейчас! Я хочу домой, домой!

Она зарыдала в голос, да и Александр имел вид не лучший: дрожал губами, хотя воли слезам еще не давал. У князя Федора стеснилось сердце: дав этим несчастным надежду на спасение, он не научил их терпению, а теперь боялся, как бы крах мгновенной мечты не подкосил их. Он с раскаянием поглядел на Меншикова, боясь увидеть упрек, но прочел в его взгляде лишь бесконечную любовь, печаль – и еще то же пугающее выражение, которое он уже видел в глазах Маши: жалость.

– Александр, – сказал Меншиков, – будь мужчиной.

Быстрый переход