|
Не за юного царя, нет – Петр для него никогда не воплощал в себе образ правителя великой державы. Нестерпимо, до боли сердечной, было обидно князю Федору за эту державу, за Россию, на которую, он ясно видел это, снова наплывают темные тучи безвластия, равнодушия случайных правителей к судьбам подданных своих. За свою страну болела его душа – и за свою жену, которая лишь по трагической случайности избежала участи быть отданной во власть распутному мальчишке!
Странным образом эта боль успокоила угрызения совести, которые подспудно грызли его постоянно; он смог овладеть собой – и уже вполне был сдержан и бодр, когда Петр, обуреваемый похотью, вскочил с табурета и ринулся к дверям, призывая:
– Иван, пошли, ну, пошли скорее! Князь Федор, ты с нами!
Они стремительно вышли, а пьяная компания, оставшаяся продолжать застолье, даже и не заметила, что царя больше нет.
18. Неизреченная царская милость
Они вышли из Кремля чуть ли не подземными ходами, и уж на что князь Федор был не робкого десятка, но чьи-то холодные пальцы то и дело опускались ему за ворот, когда вдруг из коридора доносились до них невнятные шорохи, или бархатная пробежка на мягких лапках, или шуршанье липких крыл и писк у самого лица, а то вдруг вспыхивали в кромешной тьме желто-зеленые, прищуренные, что два лезвия, чьи-то глаза… кошачьи? дьяволовы? Оставалось лишь перекреститься и, положась на судьбу, идти дальше.
Петр и Иван летели рядом с ним бесшумно и стремительно, словно две огромные летучие мыши, увлекая князя Федора своим жутким, исполненным неприкрытой похоти движением, и он вздохнул свободно, когда наконец звездная, морозная ночь глянула им в лицо.
Иван тихо свистнул – незримый слуга подвел трех коней, и, вскакивая в седло, князь Федор так остро вспомнил другую зимнюю ночь, за тысячу верст отсюда, у занесенных снегом раненбургcких стен, что едва сдержал стон. Тоска захлестнула горло – тоска, а еще некое предчувствие: оно так и молило повернуть коня в переулочек, исчезнуть отсюда, а уж наутро он что-нибудь придумает, например, соврет, будто скакун вдруг понес… Но князь смирил себя. Пока оставалась последняя, хоть самая малая возможность обратить цареву кратковременную благосклонность на пользу себе (а значит, семье Меншикова), он не собирался расставаться с надеждой. А потом… а потом, князь Федор Долгоруков был русский человек, а значит, в душе его, как в душе всякого русского, жила подспудная вера в цареву справедливость и высокое его предназначение. Поколения его предков сложили головы за веру и государя, даже в самые жестокие минуты твердо веря, что царь милосерд – неправедны лишь наветы злодеев-завистников. На его глазах, на глазах русского человека, отправлялся навстречу опасности русский государь, и долг свой молодой князь видел в одном: не оставить своего господина в этой опасности, а если понадобится, и жизнь за него отдать. Это было противно сердцу – зато согласно с честью.
Ну а эти двое держались так, словно сам черт им не брат, и дорога, по которой они ехали, явно была им хорошо знакома.
Заснеженная, кружевная, белая Москва обступала их. То там, то здесь взбрехивали собаки, либо сонно окликали сторожа: «Кто тут?», либо даже поскрипывали приотворяемые калитки, чтобы можно было оглядеть мимоедущих, но всадники не сбавляли прыти. Наконец они задами подъехали к огороду, спускавшемуся уступами в овраг. Иван едва слышно свистнул; от изгороди отделилась четвероугольная приземистая тень – это был человек, закутанный в огромный тулуп, – простучала зубами: «Замор-роз-зили, милос-ттивц-ц-цы!» – и приняла коней. Князь Федор замешкался, прикидывая, какие еще найти доводы, чтобы образумить государя, но Иван приглашающе махнул рукой – не отставай, мол! Царь же лишь оглянулся на него незряче, будто на неживую помеху, и устремился вперед: глаза блестят, губы плотно сжаты, уши стали торчком… Лоб его блестел испариной даже на морозе, и князь Федор понял, что сейчас его легче убить, чем остановить – в точности как кобеля, бегущего на собачьи свадьбы! И он окончательно махнул рукой на уговоры, решив молча вытерпеть все до конца. |