— Откуда ты родом, девушка? — раздается тусклый мамин голос.
— Из Джорджии, мадам, — приседает негритянка. — Там на божий свет народилась, а опосля меня продали в Алабаму, оттудова сюда.
— И ты служила в господском доме?
— Да, мадам.
— Кем?
Остановившись у ступеней, рабыня смотрит на маму и бабушку снизу вверх, зато наши с ней глаза почти на одном уровне. Один миг — и ее пристальный взгляд пробирает меня насквозь. Вмиг испугавшись, я тяну на себя мамину юбку. Хочется закрыться от этого взгляда, а еще пуще от ее лица. Хотя видывала я клейма и пострашнее. Не оборачиваясь, мать хлещет меня четками по костяшкам пальцев. Больно! Намек понят, и я отпускаю мягкий клетчатый шелк.
— Нянькой, — отвечает рабыня.
— Да кто ж такую к детям-то пустит? — ворчит Нанетт. — Она ж их до родимчика напугает своей горелой рожей.
— Дак я ж не всегда такой была, — простодушно разводит руками черная.
Через правую щеку до виска протянулись наискосок три шрама — параллельные, на равном расстоянии друг от друга. Край губы тоже задет, из-за чего кажется, будто негритянка криво усмехается. Но ухмылка эта не вяжется с ее манерами. Держится рабыня смиренно, через слово — поклон.
— Что с тобой произошло? — любопытствует мать.
— Господский дом стоял на отшибе, посереди леса, а из рабов была только я да еще горничная девка. Однажды ночью, будь она неладна, вломились к нам лихие люди. Хозяина сразу застрелили, он спросонья глаза продрать не успел, а хозяйку с ребеночком связали. Спрашивают, где деньги, а хозяйка молчит. Уселись эти изверги, лясы точат, думают, как им ее мучить. Дак я и говорю, мол, знаю, где деньги, да вам не скажу! Отвлечь их хотела. Дак они прижали меня рожей к каминной решетке, да так и держали.
— Пока ты не выдала, где деньги?
— Покудова я от боли не сомлела. А там уж вторая служанка соседей перебудила, те пришли с ружьями, злодеев перестреляли, а хозяйку мою ослобонили.
— Вот ведь как бывает! — дивится бабушка и перевела взгляд на рабов — мотайте на ус.
Мама более въедлива:
— Если ты сослужила своей госпоже столь верную службу, то почему же она решила тебя продать?
— Дак она после смерти хозяина уехала жить к сестре, а там своих рабов хватало. Зачем им лишний рот?
— Тем паче такой страхолюдный, — одобряет Нанетт.
Глуповато улыбаясь, рабыня снова приседает, а когда одергивает юбку — недлинную, едва колени прикрыты, — я замечаю, что вниз по ее ноге ползет бабочка. Огромная, как блюдце, с синими в черных разводах крыльями. Крылья отливают хромовым блеском, и оттого их края кажутся заточенными.
Украдкой щипаю себя за руку, на которой еще алеет след от четок. Бабочка не исчезает, а перебирается на щиколотку женщины и складывает крылья. Неужели никто ее не замечает? Или это меня повело от жары? Но черные пальцы ног непроизвольно дергаются. Когда бабочка шевелится, негритянке щекотно.
— Ты крещена? — спрашивает мать. — Я имею в виду, крещена по-настоящему, священником и в купели? А не так, как это принято у баптистских проповедников, которые загонят паству в реку гуртом, точно скот.
— Да, мадам. Мои хозяева были добрыми католиками, — и рабыня размашисто осеняет себя крестом.
— И ты молишься Приснодеве?
— Да, мадам.
— И почитаешь святых?
— Да, мадам.
Полусонные глаза матери оживляются, как будто она поймала рабыню на заведомой лжи.
— А какого святого ты почитаешь больше всех, девушка? — раздается коварный вопрос. |