Изменить размер шрифта - +
Наверное, привычен к акцентам со всех концов мира. Ведь Ливерпуль — крупнейший торговый порт. А в прошлом веке, когда в Англии процветала работорговля, именно ливерпульские корабли плыли к берегам Африки, чтобы набить трюмы неграми, которых затем везли продавать в американские колонии. На вырученный барыш купцы покупали табак и сахар, чтобы не возвращаться порожняком. Вот так в Новый Свет попали и наши с Дезире предки.

А теперь в Ливерпуль приплыли мы сами. Ни дать ни взять два мешка с сахаром!

Мы забираемся в вагон ржаво-красного цвета, ерзаем на жесткой деревянной лавке. Дожидаясь, когда поезд тронется, читаю рекламные плакаты, которыми оклеена стена. Библейские собрания по средам, какао Кэдберри, шампунь Росса, восстанавливающий шевелюру практически с нуля… Дезире крутит головой по сторонам, разглядывая наших соседей. Унылый толстячок напротив сразу отгораживается от нее газетой. Девочка в черном шерстяном платье дергает за рукав маму, тоже в трауре. «Мам, а откуда они, из Калькутты?» — громким шепотом вопрошает девочка и получает ответ: «Нет, Марджори, они же говорят по-французски. Наверное, с Ямайки».

От пронзительного свистка мы с сестрой подскакиваем. В отличие от пароходов, что так и снуют по Миссисипи, поезда для нас в диковинку. Путешествие длится пять часов, и все это время за окном клубится плотный, как мокрый хлопок, туман. Притулившись к Дезире, я быстро начинаю клевать носом. На этот раз будит меня уже она. Бежим за багажом, а потом — в Центральный зал, где, как сообщалось в письме, нас будет ждать Иветт.

— А вдруг мы не узнаем тетю? — волнуется Дезире, не забывая понукать носильщика, который едва поспевает за ее легким шагом.

Но тетю мы, конечно, узнаем.

И не только потому, что она, как мы и условились, стоит возле постамента мраморного памятника. Не заметить тетю Иветт так же трудно, как терновый шип в своем глазу. Пунцовое платье затмевает фрески на стенах, зеленые страусовые перья на крошечной шляпке хлещут мраморного джентльмена по колену. Рядом с тетушкой топчутся наши кузины — Олимпия и Мари. Сквозь гомон толпы мы слышим, как они фыркают.

О, сладостный миг узнавания! Мы обнимаемся, целуемся в обе щеки, не переставая галдеть на невообразимом креольском диалекте. Кузины понимают нашу речь с пятого на десятое. Обе родились уже в Англии, а французскому обучались у парижской бонны (по крайней мере, так заявляет Олимпия, сморщив нос).

Как следует разглядеть тетушку я успеваю только в карете, где нас с сестрой сажают спиной к лошадям. Судя по портрету, висевшему над диваном в нашей гостиной, некогда Иветт Буше напоминала одалиску. Брови-полумесяцы, глаза испуганной лани, тонкий трепетный нос и розовый бутончик губ. Но костлявый палец времени прочертил глубокие морщины на лбу и в углах рта, а затем мазнул под глазами — там пролегли угольные тени.

Но даже в летах тетушка Иветт смотрится интереснее, чем обе барышни Ланжерон. Их лица непримечательны, за исключением черных глазок-оливок и предлинных носов. Кузина Олимпия так высоко задирает нос при разговоре, что складывается впечатление, будто на собеседника она смотрит через ноздри. Зато младшая Мари ласково щебечет и при разговоре с детской непосредственной хватает нас за руки.

— До сих пор не могу поверить, что Нанетт отпустила вас без служанки! — причитает тетушка. — Сраму-то!

Как и было между нами уговорено, объяснения выпадают на долю Дезире. У меня в таких случаях язык к нёбу липнет, зато сестрица врет — как литанию ко всем святым читает. От зубов отскакивает.

— Как можно, тетушка! — прикладывает она руки к груди. — Разумеется, с нами поехала служанка, Сесиль ее звали, да жаль, не пережила плавание. Не в своей же каюте ее было селить? Мы спровадили ее спать в трюм. Пусть побегает вверх-вниз, здоровее будет.

Быстрый переход