Но люди не расходятся, чего-то ждут.
…тринадцать, четырнадцать. Все!
Если постараться, совсем не трудно встать.
Шогера уже нет, часовые по ту сторону ворот, палач тоже уходит. Ему что — отмахал свое и гуляй до завтра.
А колонна, распавшаяся, растянувшаяся, ждет.
Я иду — и мужчины идут со мной. Останавливаюсь — и все останавливаются. Мы отходим подальше, за угол высокого дома, и мужчины обступают меня со всех сторон. Они вынимают что-то из-за пазух, из-под расстегнутых рубах. Вынимают осторожно, как мотыльков, чтоб не поранить крылышки.
У меня рябит в глазах. Я вижу луг: зеленую скатерть, белые пятна, желтые крапинки.
— Бери, — говорят мужчины. — Бери скорее. Ты думаешь, у нас есть время стоять тут с тобой?
Они дают мне цветы, и я собираю их в букет. Каждый дает всего по одной ромашке, но они такие красивые, крупные и ничуть не помялись. Букет… Большой, мне бы никогда не собрать такого. Никогда.
Я подымаю голову, но мужчин уже нет.
Я стою один, с большим букетом.
Прихожу домой. Ставлю цветы в воду, медленно умываюсь. Надеваю свою голубую рубашку. И снова бреду на другой конец гетто, к большому гладкому порогу.
Лицо Эстер еще бледное, белое и сливается с ромашками.
Мы идем в наш двор.
Мне можно сидеть, и я сажусь на бревно, а Эстер забирается на свой деревянный ящик. Она раскладывает букет: сама в середине, вокруг — цветы.
— Это не я, — говорю я Эстер. — Это все, кто со мной работает. Каждый принес по одной ромашке, и видишь, как много цветов?
Она молча кивает. Когда Эстер встряхивает головой, ее пепельные волосы колышутся, как вода в реке, как спелые хлеба в поле.
Эстер выбирает самый большой цветок, держит его в руках и смотрит на меня. Почему она так долго смотрит, не притрагиваясь к лепесткам ромашки?
— Мы уже большие? — спрашивает Эстер.
— Конечно, — говорю я.
— Мы почти что взрослые, правда?
— Конечно, правда.
— Ведь нам с тобой уже тридцать три с половиной…
— Нам с тобой уже много лет, конечно. И мы даже можем их сосчитать, — тихо добавляю я, сжимая левую руку.
— Ничего, что я такая бледная?
Я сначала сержусь, но потом отвечаю Эстер так:
— Знаешь, я закрою глаза, а ты делай что хочешь.
Я делаю вид, что зажмурился, а сам подглядываю сквозь ресницы.
Я вижу, как Эстер наклоняется к цветку, который держит в руке, а затем начинает осторожно обрывать лепестки.
Она обрывает лепестки и что-то нашептывает. Я не слышу, что она шепчет, но все равно знаю. И она, должно быть, догадывается, что я знаю.
Да — нет, да — нет…
Я должен бояться, как бы не вышло «нет».
Эстер, может быть, и вправду боится. Лепестков уже мало, и она обрывает их все медленнее.
Она — возможно… Откуда ей знать?
А я не боюсь.
Она может взять не только самый большой, она может взять любой, может взять все цветы, все подряд они скажут одно и то же слово.
Да, да, да, да.
Цветы не могут сказать иначе.
Цветы знают.
— Изя… — негромко зовут меня.
Отец.
Мой Авраам Липман.
Он не стал бы мешать без дела. Раз зовет — значит, нужно.
— Сейчас, — говорю я.
С трудом встаю со своего бревна и иду. Я уже вышел со двора, а мои глаза еще там, где мы сидели. Я вижу Эстер. Она бледна, ее голова склонилась. Но это не важно. Она — в середине, а вокруг цветы.
Кто сказал, что цветы запрещены?
Кто может запретить цветы?
Глава шестая
Перед семнадцатым ходом
1
Теперь его голос был резким, а взгляд колючим, как шило. |