Но, кроме этого слова, у нас нет ничего общего.
Быть может, мне следовало бы найти другое слово, чтобы не было этой путаницы.
Шопенгауэр шел от Канта, заменив его «вещь в себе» и видимость окружающего нас мира своим миром «воли и представления».
Я же, отменяя Бога, имею в виду, что человек отдал Ему существующую в душе метафизическую потребность, затем опрокинул ее с неба на себя.
Душевная нетерпеливость Шопенгауэра гнала его преодолеть в один присест неоцененное им расстояние, по сути, бездну.
Я же никогда не покушался на открытие высшей реальности, признавая ее непознаваемой.
Мои «воля к власти» и «вечное возвращение того же самого» вершатся в человеческом, слишком человеческом.
В этом наша принципиальная разница.
Если говорить о влиянии на меня Шопенгауэра и Вагнера, речь идет о влиянии двух крупных личностей, а не учения первого и псевдонаучных положений второго. Оба пытались пребывать в ложном мире метафизики отошедшего века, даже не задумываясь над тем, что надвигается на нас валом грядущего времени.
Мне же суждено стать предтечей нового века, который будет отмечен всеобщим безумием, и я, подобно Адаму, обречен, не как Сверхчеловек, а как первый человек этого наступающего на пятки мира, вероятно, в полном объеме нести в себе это безумие.
Я был слишком молод и лишен всяческой осторожности, чтобы понять, в какой костер я вступаю, какое истинное самосожжение ждет меня.
51
Между тем, после наступившего Нового тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, я, двадцатидвухлетний, усиленно готовлюсь к первому моему докладу перед участниками филологического кружка, организованного по инициативе Ричля, которому передал рукопись доклада на тему «Последняя редакция элегий Феогнида».
В свободное время гуляю по Базелю. Город находится на границе трех стран — Швейцарии, Германии и Франции, и потому его называют — «Врата Швейцарии».
Подумать только, университет, куда меня пригласили преподавать, основан здесь в тысяча четыреста шестидесятом году.
Особенно меня, неофита, еще не ощущающего провинциальной скуки города, притягивает старый Базель, который почти не изменился в течение столетий.
В этих узких улочках старинные дома привлекают незамысловатыми деталями — витиеватыми дверными ручками, металлическими приспособлениями для чистки обуви от грязи у порогов, вывесками, ажурными коваными воротами, почтовыми ящиками вековой давности, многочисленными фонтанами, украшенными статуей Базелиска — хранителя герба Базеля.
Конечно же, меня потряс готический собор, с башни которого я любовался панорамой на долину реки Рейн и горы.
Особый интерес, естественно, вызвали у меня музей Античности и стоящий напротив него музей Живописи. Античность моя прямая тема в университете. В музее Живописи потрясла меня до слез картина Ганса Гольбейна Младшего «Мертвый Христос» после снятия с креста.
Гораздо позднее, открыв для себя Достоевского, я узнал, что сравнительно недавно он посещал Базель, и эта картина произвела на него неизгладимое впечатление.
Думаю, он увидел в Распятом самого себя во время припадка эпилепсии.
Я все более и более не просто погружаюсь, а душой привязываюсь к поэтическому миру древней Эллады.
Больше всего удивляет меня то, что за столько веков, со времен Феогнида, творившего в шестом веке до новой эры, мало что изменилось. Поэт, рожденный в аристократической среде, близок мне своей ненавистью к черни, опасность которой я ощущаю инстинктивно, еще и не приблизившись к ней по молодости.
Более того, львиная доля его элегий обращена к юноше, быть может, даже моих лет, молодому аристократу Кирну, но я ощущаю, что все его нравоучения обращены прямо ко мне:
И ведь все это было на заре, пожалуй, впервые возникшей в мире демократии, ненавистной ему до зубовного скрежета, победившей в его городе Мегаре. |