Нам надобно туда ездить исправляться… Но я – я боюсь испортиться. Михаил зовет меня, с своим обыкновенным прямодушием, добротою; не знаю, поеду ли? – Во мне другой недостаток, противоположный недостатку Белинского: я слишком верю в семейное счастье, а иногда с сердечной болью думаю, что это одно возможное. Мне, надобно больше твердости, больше жестокости (стр. 189).
Как натура по преимуществу созерцательная, Станкевич не мог броситься в практическую деятельность а произвести какой-нибудь переворот в положении общества. Признавая это и зная, что он сам в этом признавался, мы уже не имеем никакого права приставать к нему с назойливым допросом: «Отчего ты не оставил никаких положительных, вещественных, памятников своего существования; отчего ты не вступал в борьбу, отчего ты не громил пороков, не терпел страданий от своих врагов» и пр.? Подобный допрос имел бы еще смысл, если бы борьба, страдания и т. п. были чем-нибудь обязательным, необходимым для сохранения чести и благородства человека. Но ведь, как мы уже заметили, борьба эта есть ненормальное явление, происходящее от фальшивых отношений, среди которых живет общество. Указывают на пример почти всех великих людей, которые являются нам в истории тружениками и страдальцами. Но если всмотреться пристальнее в жизнь каждого из этих страдальцев, то весьма немного найдется таких фанатиков, которые бы сами отыскивали страдания, бросаясь в борьбу только для удовольствия борьбы. Большею частию, почти всегда, борьба эта является следствием обстоятельств, совершенно независимо и даже иногда против воли того, на кого должны обрушиться все тяжелые, последствия борьбы. Пора нам убедиться в том, что искать страданий и лишений – дело неестественное для человека и поэтому не может быть идеальным, верховным назначением человечества. Во что бы человек ни играл, он играет только до тех пор, пока еще надеется на выигрыш; а надежда на выигрыш – это ведь и есть желание лучшего, стремление к удовлетворению своих потребностей, своего эгоизма в том виде, в каком он у каждого образовался, смотря по степени его умственного и нравственного развития. Романтические фразы об отречении от себя, о труде для самого труда или «для такой цели, которая с нашей личностью ничего общего на имеет», – к лицу были средневековому рыцарю печального образа; но они очень забавны в устах образованного человека нашего времени. Станкевич очень хорошо понимал всю нелепость насильственной, натянутой добродетели, этого внутреннего лицемерия пред самим собою. В нем было слишком много истинной честности и прямодушия, чтоб он мог поддаться подобному лицемерию. Он твердо сознавал, что человек не иначе может удовлетвориться, как полным согласием с самим собою, и что искать этого удовлетворения и согласия всякий не только может, но и должен. Если всякий предмет в природе имеет право существовать прежде всего для себя, то неужели человек должен быть каким-то уродом в создании, изгнанником из общей гармонии? Напротив, он выше других предметов, и потому восприимчивость к благу жизни в нем развита еще больше: низшие предметы природы живут только в себе, наслаждаются собою, – человек может жить в других, наслаждаться чужою радостью, чужим счастьем. Если кто не чувствует в себе этой способности, значит, он еще мало развил в себе истинно человеческие элементы, значит, животные потребности слишком сильно преобладают в нем. «Что мне за утешение приобрести сокровища, пить, есть, – говорит Станкевич в одном письме, – эти животные наслаждения ниже меня: а какое же наслаждение остается еще, кроме любви, жизни в других? Разум мой сознает свою любящую природу в этой мысли, – и то, что мы называем чувством, есть полное одобрительное действие нашего разумения на весь организм». Вот в чем заключался эпикуреизм Станкевича. Ясно, что при обстоятельствах, менее благоприятных для спокойного саморазвития и самосовершенствования, при существовании непосредственных враждебных столкновений с миром Станкевич не побоялся бы отстаивать свои убеждения и действовать против злых в пользу добрых: в этом он умел находить, как мы видим, собственное наслаждение. |