Изменить размер шрифта - +

Чувствовалось: кроме всего прочего, Чэдвик подразумевал нравственную решимость делать или не делать А-бомбу. Тут никто не вправе был отвечать за другого — да или нет. Для Бора этот вопрос решался словами ОБЩЕЕ ДЕЛО. И он бы поспешил на зов издалека, если бы…

…Он ничего не знал о том, что происходило в Англии. Ни о том, что с апреля 40-го года там успешно работал атомный Мауд-Комитти. Ни о том, что уже осенью 41-го физики объединили свои усилия с технологами и военными в новой организации Тьюб Эллойз. Ни о том, что между Англией, Канадой и Соединенными Штатами уже налаживалось сотрудничество по ядерным проблемам.

Он ничего не знал и о том, что происходило в Америке. Ни о Манхеттенском проекте. Ни о первом атомном реакторе, запущенном Ферми в Чикаго 2 декабря 42-го года. Ни о строительстве заводов-гигантов для производства ядерной взрывчатки в Хэнфорде и Ок-Ридже. Ни о начале работ по созданию Лос-Аламосской лаборатории в пустынно-гористых краях Нью-Мехико.

Всему этому и многому другому еще только предстояло обрушиться на него шквалом невероятной и нежданной информации.

Он ничего не знал о том, что происходило с его многочисленными учениками и друзьями, бежавшими из Европы. Он мог только мысленно отмечать, что их имена больше не появляются в научной печати. Занимавшие его физические вести не просачивались в Данию даже через такую узкую щель, как булавочный каналец в ключе, куда запрятано было письмо от Чэдвика. И его неверие в реальность А-бомбы оставалось неприкосновенным все три года: ничто не противостояло этому неверию и не могло его поколебать.

…Бор очень скоро известил капитана Гюта, что ответ на послание британского правительства готов. По той же конспиративной цепочке — через Петера — ушел его ответ в Англию. И там с удивлением узнали, что Бор сейчас не приедет.

Он писал, что со всею пылкостью отдался бы общему делу, но

«…Я чувствую, что в нашем безысходном положении мой долг — помогать народному сопротивлению тем угрозам, каким подвергаются свободные институты Дании, и защищать тех ученых, которые нашли здесь прибежище. Однако ни сознание этого долга, ни даже мысль об опасных репрессиях против моих коллег и семьи не весили бы достаточно много, чтобы удержать, меня здесь, если бы я чувствовал, что другим способом мог бы оказаться более полезным, но едва ли это вероятно. Я убежден, что практически невозможно немедленное использование последних чудодейственных открытий атомной физики, какие бы перспективы они ни сулили в будущем.

Однако настанет момент — быть может, в скором времени, — когда положение вещей изменится, и тогда я смогу в меру своих скромных сил тем или иным путем помочь восстановлению интернационального сотрудничества во ими прогресса человечества. Как только придет этот момент, я с радостью сделаю все, чтобы присоединиться к моим друзьям».

Письмо ушло, а он остался.

Тем временем наступил четвертый год оккупации. Вокруг был снова акварельный апрель — такой обезоруживающий, что быть бы на земле миру! Но вместо этого чернота становилась все неумолимей. Цвет времени не светлел, а сгущался.

Лето 43-го было безрадостней предшествовавших зим. В августе перестали существовать «свободные институты Дании». Их свобода мало кого обольщала и прежде. Но людям других оккупированных земель Европы датский вариант немецкого господства даже и теперь показался бы райским. В него просто не поверили бы русские, поляки, чехи, югославы… Да и не только славяне Европы, но и все, кто познал фашистскую геополитику в действии: увидел растерзанной свою страну и увидел эшелоны своих земляков, угоняемых на чужбину. По датскому варианту даже не было объявлено военное положение. Лицемерие бескровного завоевания позволяло и это.

А выстрелы все-таки гремели. В августе 43-го — чаще, чем во все предыдущие сорок месяцев оккупации.

Быстрый переход