Изменить размер шрифта - +

На Ингхэма накатывали странные моменты, когда он с головой уходил в свою книгу, принимаясь ходить по комнате в своих непрезентабельных шлепанцах. Где-то пиликал транзисторный приемник, слышался крик женщины, зовущей ребенка, или голос уличного торговца; время от времени Ингхэм ловил в маленьком зеркале на стене отражение угрюмого лица, загорелого до черноты и похудевшего, совсем чужого. В эти моменты на него набрасывалось одиночество (как тогда, в бунгало, когда его мучила рвота), ощущение того, что он здесь совсем один, без друзей, без работы, без возможности общаться, неспособный понять ни язык, ни людей этой чуждой ему страны. И тогда, становясь почти Деннисоном, он пытался найти ответ на вопрос: «Кто же я такой? Можно ли существовать одному? Или, точнее, в какой степени индивидуум может считать себя существующим, не имея ни семьи, ни друзей, ни единого человека, на которого он мог бы положиться и для которого его существование хоть что-то значило?» Это было все равно что искать ответ на вопрос, существует ли Бог. Все равно как стать ничем и осознать, что одиночка всегда был ничем. И это нетленная истина. Ингхэм вспомнил историю об одном западном жителе Средиземноморья, увезенном далеко от своей деревни. Этот человек представлял собой только то, чем он был, — по мнению его семьи, друзей и соседей — простым отражением их мыслей о нем, а без них он стал никем и сошел с ума. Истина или ложь, подумал Ингхэм, — это то, что думают об этом окружающие тебя люди. Это куда более верно, чем занудная проповедь НОЖа об американском наследии.

НОЖ считал, что одни люди вырабатывают моральный кодекс, по которому должны жить другие. Но справедливо ли это? И до какой степени этот кодекс может оставаться неизменным, до какой степени он может действовать, если окружающие тебя люди не соотносят его со своими моральными принципами? И поскольку этот вопрос не относился всецело к проблеме Деннисона, Ингхэм снова возвращался за пишущую машинку и продолжал печатать свой роман. Теперь у него набралось уже больше двухсот страниц. Доживая в этих комнатах вторую неделю, он наслаждался тем, что работа над книгой двигалась столь успешно.

Затем, в пятницу, пришло срочное письмо от Ины. Ингхэм старался не думать о ней, не надеясь получить письмо раньше чем через несколько дней, но теперь заметил (машинально, в силу привычки), что она, видимо, ответила сразу же, как получила его письмо, в котором он сообщал ей свой новый адрес. И он прочел следующее:

 

«8 августа 19…

Мой дорогой Говард!

Изменение твоего адреса явилось для меня неожиданностью. Как я поняла из твоего письма, ты собираешься остаться там еще на какое-то время, поэтому я и удивилась. В любом случае ты упоминаешь о месяце. Кстати, я рада, что твоя работа над книгой идет успешно.

У меня полная апатия, и я не нахожу себе места, с этим ничего не поделаешь, или это просто я ничего не могу с этим поделать. Одним словом, я решила, что могла бы повидаться с тобой. У меня есть две недели отпуска, и я уверена, что смогу выторговать себе еще и третью. Я очень хочу тебя видеть — а если мы с тобой расцарапаем друг другу физиономии или придем к выводу, что между нами все кончено, я всегда смогу уехать в Париж. Как мне показалось, ты здорово прирос к этому месту, и мне до смерти хочется увидеть его. Я заказала билет на «Пан-Америкэн», рейс 807, прибывающий в Тунис в воскресенье, 13 августа, в 10.30 утра. Ночной рейс. Если ты хочешь, чтобы я что-нибудь привезла тебе, то напиши.

Я надеюсь, что мой приезд не будет для тебя неприятным сюрпризом. Я просто не могу поехать куда-нибудь в Европу или Мексику и уверять себя, что это то, что мне надо, чтобы расслабиться. Мне бы хотелось сказать тебе что-нибудь веселое. Привожу одно из нью-йоркских замечаний, на случай, если ты еще не читал его: «Некоторые из моих лучших друзей — арабы».

Я надеюсь увидеть тебя в аэропорту Туниса.

Быстрый переход