Теперь во мне нет ни желания, ни трепетанья — она все забрала, не оставив мне ничего. Это «ничего» очень тихое и легкое. Вот только трудно удерживать перо, когда твоя плоть заполнена ничем. Взгляните на мою руку! Это рука ребенка.
Пишу последнюю страницу. Тетрадь моя сожжена — я растопила камин и предала ее огню; когда спотыкающиеся строчки заполнят этот листок, он последует за остальными. Как странно писать для каминного дыма! Но пока дышу, я должна писать. Лишь невыносимо перечитывать прежнее. Я попыталась, но страницы казались выпачканными липким взглядом белесых глаз Вайгерс. Сегодня я думала о ней. Вспоминала, как она появилась у нас, как Присцилла смеялась и назвала ее дурнушкой. Вспомнила ее предшественницу Бойд, которая плакала и говорила, что в доме завелись призраки. Наверное, она понятия о них не имела. Скорее всего, Вайгерс ей пригрозила или подкупила ее...
Я вспомнила, как Вайгерс, кулема Вайгерс, хлопала глазами, когда я спросила, кто принес цветы апельсина, как сидела за дверью, слушая мои вздохи, всхлипыванья и скрип пера по бумаге... Тогда казалось, что она добра ко мне. Она приносила воду, зажигала лампы, подавала еду. Сейчас поесть никто не приносит, мой неуклюжий костерок дымится, плюет искрами и покрывается золой. Темнота пахнет кислятиной из неопорожненного горшка.
Вспоминаю, как она меня одевала и расчесывала мне волосы. Вспоминаю ее громадные руки служанки. Теперь я знаю, с чьей руки был снят тот восковой слепок с разбухшими, пожелтевшими в суставах пальцами. Представляю, как она трогает меня пальцем и он, нагреваясь и размягчаясь, оставляет на теле жирный след.
Представляю всех дам, которых она трогала и пятнала восковыми руками, представляю Селину, которая целовала тающие пальцы, и меня заполняют ужас, зависть и скорбь, потому что я-то осталась нетронутой, никчемной, одинокой. Вечером к дому опять подходил полицейский. Дергал звонок и вглядывался в прихожую; потом, наверное, решил, что я уехала к матери в Уорикшир.
А может быть, и нет; может быть, завтра придет снова. Ему откроет кухарка, и он велит постучать в мою дверь. Она увидит — со мной что-то не так. Вызовет доктора Эша и, наверное, соседку миссис Уоллес; пошлют за матерью. И что потом? Слезы и скорбь во взоре, опять опий, или хлорал, или морфий, или успокоительное, которого я еще не пробовала. Как и прежде, постельный режим на полгода, визитеры, которые на цыпочках подходят к моей двери... потом меня медленно засасывает рутинная жизнь матери: карты с четой Уоллес... еле ползущая по циферблату стрелка... приглашение на крестины детей Присси... А меж тем допросы в Миллбанке, и неизвестно, хватит ли теперь мне смелости лгать об исчезнувшей Селине и себе... Нет.
Раскиданные книги я вернула на полки. Закрыла дверь гардеробной и заперла на шпингалет окно. Прибрала в мансарде. Спрятала осколки чаши и смятый кувшин; обрывки простыней, половика и платьев сожгла в своем камине. Сожгла гравюру Кривелли, план Миллбанка и цветок апельсина, хранившийся в дневнике. Сожгла бархотку и испачканный кровью платок, который миссис Джелф выронила на ковер. Папин сигарный нож аккуратно положила на стол, уже покрывшийся слоем пыли.
Интересно, что за новая служанка ее сотрет? Сейчас я не могу без дрожи представить горничную, которая делает передо мной книксен.
Я налила в чашу холодной воды и умылась. Промыла рану на горле. Расчесала волосы. Кажется, больше нечего приводить в порядок или прятать. Все на своих местах, здесь и где бы то ни было.
Все, кроме письма, отправленного Хелен; но пусть оно остается на столике в прихожей Гарден-Корт. Я хотела туда сходить и забрать его, но потом вспомнила, как осторожно Вайгерс несла его к ящику, и подумала обо всех письмах, что она отправила, и обо всех посылках, что она получила, и о том, как в сумрачной комнате мансарды она писала о своей любви, как и я о своей.
Как выглядит ее любовь на бумаге? Не представляю. Я слишком устала. |