Изменить размер шрифта - +
Я говорю тебе это, чтобы объяснить: я терпеть не могу об этом говорить. Я отказываюсь выкладывать свои яйца на стол, я не строю из себя мачо. И вообще, как только люди начинают говорить, вместо того чтобы делать, они начинают лгать. Это «раскрепощающее» пустословие — компенсация страха, жуткого страха, что больше не встанет, фригидности, камуфляж тревоги и отчаяния. Для меня холодная элегантная отстраненность, с которой люди говорят о сексе, ближе всего к классовому страху. Есть тонкий слой сливок общества в стиле Бунюэля, который уже не знает, во что инвестировать, и инвестирует в свою ту самую штуковину; сексуальность стала последним капиталом, в который еще верят и за который цепляются. Я же ни за что не цепляюсь. В тот день, когда я больше не смогу, я больше не смогу, и точка, вот и все. Я не стану пытаться воскресить это посредством слова. Не буду заниматься словоблудием. Как эти, знаешь, выписывают словесные круги вокруг вагины, все ближе и ближе, но при этом не переходят к делу, не входят. Остаются снаружи и пускают слюни. Во мне есть животное начало, приземленное. Что до эротических книг, то мне их присылал Кристиан Бургуа, когда выпускал их, меня это все не трогает. Не понимаю. Я слышал, как вокруг обсуждают эротические книги, в которых я ничегошеньки не понял, до меня даже не дошло, кто что делал и с кем и чем и даже делалось ли там что-то вообще. Всякие там касания разных мест ресницами, опавшие листья без следа жизни, которые трутся и шуршат, или же штучки с цепями, потому что ничем другим люди не связаны… Есть две вещи, которые нельзя проделывать с гениталиями: во-первых, их нельзя одухотворять, наделять нравственностью, возвеличивать, во-вторых, их нельзя отменить, они есть, и это наше животное начало. В Коннектикуте и еще в нескольких американских штатах до сих пор действуют законы, которые позволяют засадить в тюрьму пару, застигнутую за тем, что она совокуплялась иначе, чем полагается по правилам. Да, абсолютно точно, есть такой закон: спроси у атташе по культуре в американском посольстве, он для этого там и сидит. Трогательно, не правда ли? На протяжении всей истории всегда существовала «нравственная элита», которая никак не могла смириться с мыслью, что у нее есть половые признаки, тогда как это еще самое невинное, что есть в человеке. Когда сравниваешь с головой… Но эротизм, эротические книги, возбуждающая говорильня — это увиливание от дела. Посмертный онанизм. Если ты игнорируешь в мужчине кобеля, он от этого лучше не становится, он становится или грязным кобелем, или бешеным псом. Так что, хоть я и обязался в присутствии нотариуса говорить здесь обо всем, я отказываюсь в шестьдесят лет углубляться в тему «сколько раз». Я люблю простую еду, люблю пожрать, но не читаю литературно-гастрономические рубрики в газетах, чтобы возбуждать свои вкусовые рецепторы, и не стану делать подобного для читателей. Это западня, которую мне расставляют ежедневно, так как известно, что я склонен к искренности. Мое эфемерное «я» не вызывает у меня ничего, кроме жалости, я иду на признания от безразличия и склонности к иронии, от сознания нашей изначальной малости, но я ни разу не купился на этот фокус. Это касается лишь заинтересованных лиц, а они никогда не требовали подготовить для них проект с цифровыми выкладками…

Ф. Б. Зря ты сердишься.

Р. Г. Я не сержусь, я чуть повысил голос, вот и все.

Ф. Б. Наверное, непросто быть восемнадцатилетним подростком в шкуре шестидесятилетнего господина?

Р. Г. Да. Непросто. Еще труднее было быть восемнадцатилетним подростком в своей собственной шкуре… Но, возвращаясь к отелю «Европа» и нашим двадцати годам, могу сказать, что не знаю, что бы со мною стало, если бы не война.

Ф. Б. В тебе уже тогда была «легионерская» струнка.

Р. Г. Думаю, все дело в физиономии. Мое лицо внушает доверие бандитам. Оно выглядит экзотично из-за моих этнических корней и в контексте Франции вводит в заблуждение, а двадцать лет назад вызывало мысль о подозрительном чурке.

Быстрый переход