|
— Мне не хотелось бы, чтобы вы сочли меня навязчивым, но, может быть, вы позволите позвонить вам? Я хотел бы послушать одну из ваших историй.
Она посмотрела на меня в упор. Голубые глаза, зрачки казались совсем темными. Я поднял бокал и притворился, будто внимательно разглядываю остаток медово-желтого вина, а сам опять скосил глаза на ее ноги. Светлый пушок на них снова поднялся дыбом, заметны и мурашки на нежной коже — крохотные светлые точки на загорелых ногах, они доходят до самой юбки, вернее, узкой черной полоски, которая видна. Она перехватила мой взгляд и засмеялась:
— Знобит, но я бы не сказала, что это неприятно! — Она запахнула куртку, футболка с красной звездой «Тексако» скрылась под черной кожей. На колене — очень узком и изящном — у нее шрам, тонкий, светлый и длинный, сантиметра три. И вдруг, поддавшись невольному порыву, я притрагиваюсь к шраму — она едва заметно вздрагивает, и я поспешно спрашиваю подчеркнуто деловым тоном:
— Где вы так поранились?
— А-а… да в детстве однажды упала, ударилась о поребрик тротуара. Ничего трагического. — Она сует пачку сигарет в карман. — Холодно. Давайте рассчитаемся. Так и быть, сделаю для вас исключение, дам вам мой рабочий телефон. Обычно я не даю этот номер знакомым. Позвоните. Сегодня вечером. Сегодня сумасшедший день.
— Почему?
— Самый длинный день в году. — Она смотрит мне в глаза. — И самая короткая ночь. Сегодня все с ума сходят. И никто не может понять, в чем дело. Погоду винят. Ерунда. Сегодня утром булочник сказал, что заснул возле печи. Показал мне сгоревшие булки, целую корзину. А турок, портной, он старую одежду перелицовывает, живет в моем доме на первом этаже, так вот, этот турок сегодня вдруг заревел будто горилла. Просто взбесился. Я — бегом вниз. Смотрю, его дочка стоит на улице, чадру сорвала с головы и говорит: «У меня есть друг, немец, он пастор, протестант. Ухожу жить к нему». Папаша ревет белугой, того и гляди стены обрушатся. Ну и что? Дочь спокойно ушла, сунула чадру под мышку, и гуд бай. А с утра позвонил мой бывший муж, давай, говорит, начнем все сначала. Совсем свихнулся. Мы с ним четыре года прожили. Потом я ушла, год назад, нет, больше уже. Мы остались друзьями, и вот на тебе, звонит и плачет. За все четыре года ни разу не слышала, чтобы он плакал. Говорит, не записывай, пожалуйста, не надо. А я уже записала, ну, стерла, значит. Хотя потом жалела, что стерла. Тихий такой плач, очень сдержанный, можно сказать, одухотворенный, мне даже строчка из Бенна вспомнилась: «Более одинок — никогда». Или это из Стефана Георге? Но я сказала: нет. Четыре года мы с ним прожили. А потом просто невозможно стало. Близость стала невозможна. Вот и подруга моя ровно через четыре года развелась. Это во втором браке, а в первом браке ее тоже на четыре года хватило. Существует четырехлетний цикл. Подруга прочитала недавно в одном журнале, что ученые обнаружили в человеческом организме гормон, который задает этот четырехлетний ритм. В течение четырех лег гормон вырабатывается, и все идет прекрасно — эротическое влечение к партнеру не ослабевает, все в полном порядке. В сущности, ведь как раз четыре года нужно женщине, чтобы зачать ребенка, выносить, родить, выкормить и отнять от груди. Вот так-то. Из-за гормона мы ищем близости или храним верность партнеру, его сексуальная привлекательность обусловлена гормональным механизмом. А потом гормон перестает вырабатываться железами, или он через четыре года начинает вызывать влечение к другому партнеру. Нет влечения — остается один секс. Первое время приходится себя уговаривать, потом принуждать к сексу — или быть равнодушной и смириться.
— Мне всегда казалось, дело в другом. В том, что мы перестаем расти в глазах партнера, то есть перестаем быть тем, кем могли бы для него быть. |