Если Кевину было два, то мне, стало быть, сколько? Восемь?
— Так и знал, что во всей истории ты окажешься главным мучеником.
— А потом среди ночи заявился па, выломал дверь. Мы с Кармелой выскочили в гостиную — а он там швырял в стену свадебный сервиз, предмет за предметом. У мамы все лицо в крови, она визжит и обзывает отца какими только можно словами. Кармела вцепилась в папу, он отшвырнул ее в угол и начал орать, что это мы, гребаные дети, поломали всю его жизнь, что нас надо утопить, как котят, перерезать глотки — и снова стать свободным человеком. Заметь, говорил он на полном серьезе. — Шай налил себе еще на дюйм виски и протянул бутылку мне. Я покачал головой. — Ну, сам разберешься. Он направился в спальню, прирезать нас всех скопом. Ма прыгнула на него, заорала, чтобы я увел малышей. Я ведь мужчина в доме? Я вытащил твою задницу из постели, сказал, что надо уходить. Ты расхныкался: вот еще, никуда не пойду, чего ты командуешь… Я знал, что ма не удержит папу надолго, отвесил тебе подзатыльник, Кевина взял под мышку, а тебя потащил за шиворот футболки. И куда мне вас было вести? В полицию?
— А соседи на что? Целая куча соседей…
На лице Шая появилась гримаса отвращения.
— Ага. Надо было вывалить наше грязное белье перед всей Фейтфул-плейс, подарить им такой жирный скандал, что до конца жизни хватит вспоминать. Ты бы так поступил? — Шай отпил большой глоток и, морщась, запрокинул голову. — Может быть, ты так и поступил бы. И другие. А я бы стыдился всю жизнь. Мне даже в восемь лет гордость не позволила.
— В восемь лет и мне тоже. А сейчас я вырос, и мне намного сложнее понять, почему запереть младших братьев в гиблом месте — это повод для гордости.
— Это лучшее, что я мог для вас сделать. По-твоему, это вы с Кевином пережили ужасную ночь? Отсиделись там, а потом па успокоился, и я за вами пришел. Я бы все отдал, чтобы остаться с вами в этом подвале, но мне нужно было вернуться.
— Перешли мне счет от твоего психотерапевта, — сказал я.
— Не нужна мне твоя долбаная жалость! Оттого, что вам пришлось несколько минут посидеть в темноте, угрызения совести меня мучить не станут.
— Ты мне все это рассказываешь в оправдание двух убийств? — поинтересовался я.
Воцарилось молчание.
— Под дверью долго подслушивал? — наконец спросил Шай.
— Зачем? Я и так все знаю.
— Холли собирается тебе что-то сказать.
Я не ответил.
— И ты ей поверишь.
— Эй, она моя дочка. Можешь считать меня нюней.
Он покачал головой:
— Я совершенно не об этом. Просто она — ребенок.
— От этого она не становится тупой. Или лгуньей.
— Нет. Но зато у нее весьма развито воображение.
Когда меня оскорбляют, поминая что угодно — от моего мужского достоинства до гениталий моей матери, — я и ухом не веду. А вот от одного только предположения, что из-за Шая я не поверю родной дочери, у меня начало подниматься давление.
— Давай напрямик: мне не нужно, чтобы Холли мне что-то рассказывала, — торопливо заметил я. — Мне точно известно, что ты сделал — и с Рози, и с Кевином. Я знал это гораздо раньше, чем ты думаешь.
Шай снова откинулся на стуле и достал из буфета пачку сигарет и пепельницу: при Холли и он не курил. Не спеша содрав с пачки целлофан, размял сигарету и задумался, по-новому раскладывая в мозгу факты и анализируя получившуюся картину.
— У тебя три набора, — заметил он. — То, что тебе известно; то, что ты думаешь, что тебе известно; то, что ты можешь использовать. |