|
После его ареста тонтоны пришли и украли из погреба последние ящики. «Изымается по решению суда», – сказали они, но это все равно было воровство. Они не оставили ничего, но к тому времени это уже не имело значения. Гости больше никогда не приходили к ним на званый ужин.
– Я ходила сегодня на исповедь, – произнесла она.
– Вот как? И в чем вы исповедовались?
Она помолчала.
– Это секрет между мною и Богом.
– И вашим священником.
Она кивнула:
– Да, и моим священником тоже. Но он вам ничего не скажет. Они приносят клятвы, эти священники. Я полагала, вам это известно.
– Что ж, это мне и в самом деле известно. Половина преступлений в этом городе могла бы быть раскрыта, отмени они это правило всего на один день. – Он сделал паузу. – Я не думал, что вы религиозны.
– Я могу быть такой, когда мне нужно.
– А сейчас вам нужно?
– Я думаю, да.
Она резко поменяла тему, рассказав ему о Старом Резерве, потом, против своей воли, о своем отце.
– За что арестовали вашего отца? – спросил он.
Она пожала плечами:
– За что вообще арестовывали в те дни? Тонтон-макуты убивали невинных людей только для того, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности. Отец был министром при президенте Винсене, а потом еще раз при Леско, это в тридцатых и сороковых годах. В обоих случаях министром образования. Когда Леско свергли в 1946, он оставил политику и сосредоточился на своих каучуковых плантациях недалеко от Жереми. Когда Малуар пришел к власти, он уговорил отца снова занять кресло в его кабинете, а когда и его свергли, отец опять вернулся на плантации. Это было в 1956. Отцу тогда было шестьдесят. Мне семь.
В следующем году был избран Дювалье, и вскоре после этого тонтоны начали охоту на тех, кто входил в элиту. Наша семья стояла в верхних строках из списка: род Иполит-Бейяров принадлежит к древнейшим из gens de couleur.
Ее губы тронула легкая улыбка.
– На Гаити все решает цвет, знаете ли. У нас была светлая кожа дольше, чем почти у всех, поэтому мы занимаем в обществе высокое положение.
Она пожала плечами, и ее лицо нахмурилось.
– В общем, через шесть месяцев после того, как Дювалье пришел к власти, у нас на плантации появились какие-то люди. Они увезли отца в Порт-о-Пренс. Больше я его никогда не видела.
Она замолчала, глядя на пустой аквариум, на пустой бокал в своей руке. После смерти отца в тюрьме ее мать отвезли в санаторий в Швейцарии. Диагноз поставлен не был, болезнь была неизлечима. Анжелину возили к ней на свидание один раз в год, но мать так ни разу и не узнала ее, ни разу не заговорила с ней. За ее окном долгими швейцарскими ночами, отяжелевшими от обещания снега, холодные ветры поднимались и падали на крутых горных склонах. Внутри, на столике подле ее кровати, стояла фотография кораллового моря, тусклая в серебряной рамке.
По мере того как Дювалье все сильнее сжимал страну в горсти, элита начала укладывать чемоданы и уезжать – кто в Европу, кто в Штаты. В шестнадцать лет Анжелину отослали учиться в Париж. Через несколько лет, когда в стране немного поутихло, тетя Классиния вызвала ее обратно в семейное поместье в Петонвиле, высоко в горах над Порт-о-Пренсом. Она жила там с тетей и несколькими слугами, допивая понемногу остатки хорошего вина, расчесывая свои длинные черные волосы и изучая свое лицо в зеркале из французского стекла, давным-давно привезенном на Гаити из Нанта. По ночам она слушала man-manбарабанов, преодолевавших поворот за поворотом на петонвильской дороге.
– Я хотела стать художницей, – сказала она. – Писать картины. Когда я жила в Париже, я немного изучала живопись. |