|
Когда я жила в Париже, я немного изучала живопись. У меня был учитель на улице Сен-Сюльпис. Он говорил, что у меня есть талант. Вернувшись на Гаити, я писала каждый день, но Рик сказал, что я понапрасну теряю время, что там мне никогда не стать серьезной художницей. Он говорил, что мне нужно ехать в Нью-Йорк, что он купит мне студию.
– Купил?
Она покачала головой:
– У меня была комната в квартире, которую я называла своей студией, но она была слишком тесной и темной. Я до сих пор немного пишу, но только для себя. Не было никогда ни выставок, ни галерей.
– Вы храните свои картины?
Она как-то странно посмотрела на него, словно его вопрос вторгся на запретную территорию.
– Некоторые остались на Гаити, – ответила она. – А те, что были написаны в Нью-Йорке, хранятся на складе в Бенсонхерсте. Никто их не видит. Не знаю, зачем я их храню – они просто собирают пыль и обрастают паутиной.
– А нельзя ли мне на них взглянуть?
– Вам они не понравятся.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, – сказала она. – Знаю.
* * *
Ричард Хаммел встретил ее во время своей первой командировки на Гаити. Ей было двадцать четыре, ему – тридцать один. Каждый день он возил ее на пикник в Кенскофф, и почти каждый вечер – на ужин в ресторан Олоффсона. Они танцевали диско на Серкль Бельвю и меренге в безымянном клубе на улице Пост Маршан. Деньги, полученные им на исследования, почти закончились к концу первого месяца. Время от времени она сопровождала его на какой-нибудь удаленный houngforв долине Артибонит, где наблюдала, как мужчины и женщины становились богами и богинями. Целых два месяца она вся лучилась. Впервые в жизни ей казалось, что она счастлива.
Наверху, однако, в чистом горном воздухе Петонвиля те из ее родственников, которые еще оставались на Гаити, вполголоса выражали свое неодобрение. Рик был американцем, далеко не богатым и, хуже всего, человеком без роду-племени. В их глазах это делало его вещью, недостойной даже презрительного взгляда. Иполит-Бейяры обитали в мире тонких различий, в микрокосме, чьи границы определялись тончайшими оттенками цвета кожи – мулат, марабу, грифон, черный, белый – и еще более тонкими оттенками вкуса и воспитания. Они посыпали лица рисовой мукой, потягивали абсент на Пигаль и выписывали последние романы из Парижа. На брак был наложен запрет.
Анжелина все равно вышла за него замуж. На следующий день ее тетя публично лишила ее наследства. Рик отвез ее прямиком в Нью-Йорк, в маленькую квартиру в Бруклине. За ее грязными окнами не росло ничего. Ни гор, ни лесов, ни коралловых морей. Некоторое время она была счастлива и думала, что встретила свою любовь. А часы ее тикали, и медленные нити расползались на ее свадебном платье.
Позже она лежала ночью с открытыми глазами и слушала звуки, которых не было. Иногда она проваливалась в короткие отрезки задумчивого сна, и ей снилось желтое платье, которое она носила, когда была маленькой семилетней девочкой.
Анжелина говорила допоздна. У нее не было фотографий, которые она могла бы показать Рубену, только разрозненные воспоминания. Закаты и зеркала, посверкивая, возникали перед ее взором и опять пропадали; ее слова не могли привязать их, заставить их замереть неподвижно. Он спросил себя, что она от него скрывает. И почему.
Было уже далеко за полночь, когда он проводил ее в ее комнату. Она едва вспомнила, что провела в ней прошлую ночь. Он уже закрывал за собой дверь, когда она обернулась:
– Останься со мной сегодня, Рубен. Мне бы хотелось, чтобы ты остался. Пожалуйста, скажи, что ты останешься. – Ее глаза молили. Закаты и зеркала. Неясные тени маленькой девочки.
– Ты устала, – прошептал он. |