Алексашка мог запросто поразить вас, сосчитав что-то необычное. Например (и это самое простое), он мог по стуку вагонных колес определить точное количество вагонов в поезде, по оброненной кем-то реплике — а люди часто, сами того не замечая, пользуются фразами из известных фильмов или книг — мог наболтать целую страницу текста и совершенно точно, хоть на спор, хоть просто так, сказать, откуда она… Но и это было просто. Иногда взаимозависимости оказывались значительно сложнее. Например, между слишком уж легкомысленной женской походкой и опасностью, таящейся в сегодняшней атмосфере, когда прозрачные связи между Землей и Небом становились натянутыми, словно тугие струны.
Но это было Алексашкиной тайной. Очень серьезной и страшной тайной.
Он хотел бы предупредить, да боялся. А уже по одному тому, что у него имелись тайны, его вряд ли стоило с такой легкостью переводить в разряд идиотов.
И у него была еще одна важная тайна. Он слышал. Конечно, все люди слышат, одни лучше, другие хуже, но с Алексашкой дела обстояли по-другому. Он слышал далекие молнии, грозы, которые гремели где-то за сотни километров и приходили лишь через сутки, и еще он слышал голоса. Но это не были голоса, повелевающие шизофрениками. Он слышал голоса тех, кого любил.
* * *
— Санюш, Алексаш, ну что ты застыл как вкопанный? Все, поздно уже туда смотреть. Нет ее больше… Санюш! Держи!
Алексашка вздрогнул и расплылся в улыбке. Перед ним стояла тетя Зина и протягивала ему веерок — грабли. Именно так оно и было, почти слово в слово.
Тогда, в пору, казавшуюся теперь такой далекой, когда он еще любил ее, ту, кого тетя Зина за глаза называла гулящей, а иногда и шлюшкой.
— Алексаш, ну что ты застыл как вкопанный? — прозвучал тогда ее голос, веселый, чуть с хрипотцой голос. — Это, между прочим, мое окно, чего таращишься?
Алексашка так же вздрогнул и покраснел. Было шесть пятнадцать утра, и она должна была спать, и он вовсе не ожидал увидеть ее на улице.
— Любопытной Варваре… — произнесла она, поравнявшись с ним, потом весело щелкнула языком, повернулась и направилась в свой подъезд. Алексашка смутился и начал скрести землю веерком — здесь был его участок уборки, — затем все же поднял голову и посмотрел ей вслед. Она была в узких голубых джинсах, ее обтянутые бедра и крепкие тугие ягодицы завораживающе плавно покачивались. Рот у Алексашки приоткрылся, и он не мог оторвать глаз — ничего более прелестного в это утро он даже не предполагал увидеть.
С тех пор прошло больше года. Он тогда очень любил ее и всегда слышал ее голос. Всегда, когда смотрел на нее через окно и когда она жила своей другой, запретной жизнью.
— Ох, Алексаш! Беда ты моя… В шлюшку влюбился?! Ой, горемыка ты мой! — говорила тетя Зина, дворничиха. Она была добрая.
Потом произошло кое-что, с тех пор тоже уже прошло почти восемь месяцев. Точнее — семь месяцев двадцать четыре дня. Ее голос перестал звучать да Алексашки. Потому что, когда она так напугала Алексашку и смеялась над ним, что-то сломалось внутри его головы и внутри его сердца. В тот день Алексашка перестал любить ее. И теперь для него звучали голоса совсем других людей. И прошло уже семь месяцев двадцать четыре дня.
Тетя Зина была добрая. Только она ничего не понимала. Потому что Алексашка застыл как вкопанный, уставившись на ее окно, совсем по другой причине.
У них были одинаковые имена. Ее тоже звали Сашей. Тетя Зина говорила, что она блудит, что она гуляшая, но это не мешало Алексашке восхищаться ей. И он всегда слышал ее голос — когда ей было хорошо и когда ей было плохо. Он чувствовал ее. Потом, после того дня, когда она испугала и насмеялась над ним, все это закончилось.
Сейчас тетя Зина сказала, что ее больше нет. |