Изменить размер шрифта - +
.

Бабушка порола меня прутом до тех пор, пока не выдохлась. Потом отбросила прут и запричитала:

— Да что же это за наказанье такое? Да за какие грехи на меня навязались эти кровопивцы?..

— В лодку идти, что ли? — прервал я бабушку.

Кешка уже не улыбался, а Ксенофонт подмигивал мне, маячил, — дескать, прыгай ты скорее сюда, да ко мне поближе, тут не достанут… Но я стоял на берегу. Бабушка затопала ногами:

— Иди лучше в лодку, а то запорю до смерти!.. Х-хосподи! Вот дедушко-то родимый! Забей его… Забей… — она сцапала меня за ухо и повела в лодку.

Ксенофонт быстро оттолкнул лодку веслом, и бабушка качнулась, села, схватилась за борта. Развернулись. Кешка заработал лопашнями.

— Налим где, Санька?

— Ой, забыл! Вот гад, забыл!

— Поворачивай назад! — потребовал я.

— Я те поверну, разъязвило бы тебя! Так поверну!..

— Поворачивай лучше, а то всех перетоплю! — сквозь зубы процедил я со злом, какое скопилось во мне за эту проклятую ночь, и шатнул лодку.

— Сенофонт! — взмолилась бабушка. — Поворачивай, батюшко, поворачивай. Он ведь обернет лодку-то! Обер-не-от! Дедушка родимый, сатана-сатаной, как рассердится…

Ксенофонт ухмыльнулся и развернул лодку. Он ведь дедушкин брат, значит, мне сродни.

В одном бродне пошлепал я на берег.

— Красавец какой! — сказала бабушка. — Тебе еще за обуток будет! Новые почти бахилы уходил…

Налима я нашел в воде. Санька продел ему в жабру ветку с сучком. Так на ветке я его и приволок.

— Налимище-то! — начал было измываться Кешка, но я смазал ему налимом по морде, и он утих, заутирался рукавом:

— Чего размахался-то? За ним еще приплыли, как за добрым…

— Как поселенца делить будете — повдоль или поперек? — ехидно спросила бабушка.

— Разделим…

Переплыли реку в тягостном молчании. Вышли из лодки. Я затребовал у Саньки ножик, разрезал налима на три части. Голову мне, поскольку я оказался в конце концов главным ответчиком за все. Середину — Саньке, раз он вытащил налима, а хвост Алешке — он только ныл, бабу звал, и никакого от него толку не было.

Бабушка сварила уху из двух кусочков налима и, не знаю уж, нарочно или с расстройства пересолила ее.

Но я все равно выхлебал уху и остатки выпил из чашки через край. Алешка несмело звал бабушку хлебать с нами уху, потому как в доме нашем не принято было есть что-то по отдельности. Но бабушка сердито махнула рукой:

— Понеси вас лешаки вместе с налимом вашим!

Вечером прибыл дедушка. Он пилил дрова в лесу. Все наши злодеяния были ему рассказаны с подробностями, и, кроме того, бабушка затребовала, чтобы дед приструнил меня, а Саньку и на порог в дом не пускал бы.

— Чего же это ты сводишь людей-то с ума? — укоризненно сказал дед. — Шутки разве с водой?

Я молчал. Дедушкины укорные слова тяжелей бабушкиной порки. Но ему, видать, жалко меня стало, и, когда бабушка скрылась с глаз, он участливо спросил:

— Лодку-то как же отпустили?

— Таймень опрокинул…

— Так уж и таймень?!

— Вот не сойти мне с этого места!..

— Ладно, ладно. Лодку вашу Левонтий поймал ниже Караульного. Приведет завтра.

— А чего тогда бабушка говорит — платить за лодку?

— Пужает. Ты знай помалкивай.

Дед потолковал еще немножко со мной о том, о сем, подымил табаком, а потом протяжно вздохнул и повел меня в хибарку брата своего — Ксенофонта.

Быстрый переход