Во дворе Митроха нарвался на дедушку, который, видать, весь разговор слышал. Дед воткнул топор в чурбак и, как всегда, тихо, но увесисто сказал Митрохе:
— Вот что, Митрофан Фадеич! Ты мою старуху больше не пужай. Она и без того пуганая. Ребенок был при нас, при нас и останется. — Он помедлил и добавил: — Неровен час, сосед наш Левонтий услышит, да пьяный ежели… Кто тебя отбирать будет?
Митроха знал, что дяде Левонтию хоть бог, хоть царь, хоть какая власть — нипочем, если он напьется. К тому же, дядя Левонтий меня любит так же, как я его, и он деревню в щепки разнесет, если потребуется.
И все же боюсь я Митрохи. И бабушку мне жалко. А ну, как «примет меры» Митроха из-за нас с Алешкой?
— Бабушка! Ба-а-абонька-а! — задрожал я губами, но тут же вспомнил про Алешку и не позволил себе расклеиться. Мне было холодно, одиноко и жалко самого себя.
Вода засеребрилась от просвета, засветившегося в межгорье. В безостановочном, стремительном беге река. Но мне опять казалось — не вода это, а остров, и мы вместе с ним мчимся вдаль, мчимся, среди ночи, средь реки, не имеющей берегов, и остров теряет кусты, сыплет комья земли, будто подбитая птица — перья. И не убывает вода вокруг острова, а прибывает, прибывает. Скоро она подберется к покосу, смоет костерок наш, унесет нас к Караульному быку, закружит, торкнет о камень…
Я тряхнул головой. Огонек на той стороне, у дяди-Ваниного пикета, почти погас.
Опять пришел на ум Митроха.
Рыбачил я как-то выше деревни и засиделся допоздна. Было это в то же лето, когда привел меня Митроха из лесу. Теплое лето было, погожее. На реке межень, и Енисей не ревел, не свирепствовал, как сейчас, а катился легко, светлый, облегченный, молодой.
На закате солнца стала веселее брать рыбешка, а как солнце закатилось — бросила клевать, и я сидел на бревне просто так, глядел на реку, на привычные горы и не заметил, как наступила темень.
На реке показался огонек. Он приближался и приближался к деревне.
— Какая-а деревня-а-а? — спросили с плота.
Я сложил руки трубочкой и охотно откликнулся, потому что было мне радостно сообщить незнакомым людям о родном селе, о себе, о том, что есть мы на свете.
Огонек поплыл на мой голос, и вскоре я услышал:
— Приветствую вас, милое дитя!
Дитем, да еще милым, меня никто и никогда не называл. И я от удивления не знал, что сказать человеку на плоту, а точнее, на салике из четырех бревен. Костерок шевелился на каменных плитах, выложенных очагом. А человек стоял с приподнятой шляпой, и свет играл в его глазах и морщинах. Он улыбался мне, как ближнему родственнику.
— Здравствуйте! — сказал я ему и принял веревку.
Человек сошел на берег, и мы с ним учалили за камень салик, а пока учаливали, он успел расспросить меня обо всем: и о деревне, и обо мне, и о дедушке с бабушкой. Словно бы ехал этот человек на праздник — так был оживлен, говорлив. И мне тоже передалось его настроение, хотелось разговаривать и разговаривать. Я помог незнакомцу перенести костерок и мешочек с плота.
— Сейчас мы будем варить кулеш. Вы знаете, милое дитя, что такое кулеш?
Я почти с восторгом признался, что не знаю.
— Жизнь состоит из сплошных открытий. И вы сейчас узнаете, милое дитя, что такое кулеш, — при этом незнакомец снял шляпу и обнажил редковолосую голову.
Я бегал по берегу, собирал дрова, подкладывал их в костер, и человек хвалил меня за усердие и все улыбался беззубым, широким ртом и говорил мне, как в песне: «Милое дитя».
Кулеш сварился и оказался жиденькой пшенной кашей, приправленной береговым луком. Я нащипал луку в камнях. Незнакомец попробовал варево, зажмурился и тряхнул головой:
— Божественно! — Дал мне попробовать, и я сказал:
— Да-а-а!
Ложка была одна. |