Изменить размер шрифта - +

Потом за мной приехала мать. Были гнев, слезы, отчаяние и тихое примирение; был отъезд домой, в Мельну, где у меня родилась дочь - плод любви без самой любви. И дома стало легче, там была хоть какая-то забота и помощь, - дома в моей ненависти убавилось горечи, но появился хищный, злой азарт. Я видела, как боится калека Семена, как метет он по городу лисьим хвостом, распуская обо мне молву, как о первейшей блудне, а после приносит мне свою инвалидскую пенсию и по-дворняжьи, нагло и трусливо заглядывает мне в глаза, - я видела это, злость веселилась во мне, и я говорила: "Мало!" Петр уходил, поджимая хвост, и в следующий раз докладывал к пенсии червонцы из своей зарплаты, а я забирала дань, скалилась ему в прозрачные глаза и говорила: "Не по достоинству плата - я тебя дороже оцениваю!" И ликовала во мне злость, смирялась обида. Проходил месяц, и покорно приносил Петр все свои деньги, все до рубля, кусал губы от бессильной ярости, говорил, что все я из него выжала, не осталось на табак и спички, а во мне веселилась злость: "Так возьми себе дочь, что от тебя первая блудня родила! И Семену на старости потеха! А если нет, то мне твоих копеек мало!"

Хотелось, чтобы по всему зотовскому дому прошлась косой беда, но чтобы больше всех его - Петра - посекло. Пусть одна ему будет еда досыта - черная земля, пусть вся хворь со всего света съест ему печень, сердце, глаза, пусть гниет заживо в язвах, в лишаях, в струпьях, пусть оступается на каждом шагу, пусть бьется в кровь, в одну сплошную рану, пусть сгинет из мира в муке, в корчи, в каких никто никогда не отходил, пусть пусто на его месте станет, как будто ничего вовек не было!

Довела - стал Петр воровать из дома. Тащил все, что продавалось, приносил деньги мне. Семен бил его всякий раз, как открывалась пропажа, а я смотрела на его синяки и ссадины, на его перебитый нос и смеялась: "То-то будет тебе, как прознает кто, что ты меня в постель отцовской лагерной бедой затянул!" Но недолго утешалась я его синяками - через год уехал из Мельны Семен, перестал Петр бояться (некого стало бояться), а без страха и дань иссякла. Раньше не деньги мне были милы, а радость отмщения, - теперь же поняла: и денег стоит его подлота - все, что он имеет, мне принадлежать должно по праву. Собралась и пошла к нему - взять хоть часть от своего. Но он погнал меня костылем за дверь, отыгрался за страх, за дань и побои, за былое бессилие. Осталась я с дочерью на жалких материнских копейках, а как умерла мать, впряглась сама в лямку, чтобы жить, поднимать малолетку. Петром же все недоданное, что моим было по справедливости, я украденным посчитала и Петру в долг поставила.

С той поры, как Петр страх забыл и ярмо с себя снял, настал для меня паучий век - ждать, стеречь добычу, а как придет время, то схватить, оплести сетью, жалить намертво. В этом времени, запруженном ожиданием, росла Рита. Росла тихой, покорной, удивительно равнодушной ко всему, что могло привлечь движением, цветением, игрой. В детской ее покорности, в послушании материнской воле я видела изъян - не любовь и не уважение были им причиной, а отчуждение от всего, что извне заявляло на нее права, - тут был простой расчет, по которому легче выполнить поручение, чем нарушить свой скрытый мир препирательством, ссорой. От меня взяла она не злость и ненависть, а лишь умение скрывать в себе тайную, глухую жизнь.

Росла Рита, менялась в ней алая детская кровь на багряную женскую, и, как пятно от грязи проклятой ночи, проступал в дочери порок: в томных изгибах тела, в бесстыдстве зотовских прозрачных глаз, в ожидающей улыбке во всем узнавала я свое былое любопытство. Ей было тринадцать лет, когда однажды ночью, зайдя в ее спальню за кремом, я задохнулась от густого вязкого запаха пали. Я увидела Риту, - комок под одеялом, - увидела ее лицо на белой подушке и в полутьме - глаза с пляшущим в них бледно-красным огнем. Испугавшись, я кинулась к дочери, к влажным ее простыням и стала пытать о недуге, и она рассказала, чтoi не дает ей уснуть, чтoi жжет и лихорадит ее тело, - от услышанного мне захотелось выть.

Быстрый переход