Так вот, мистер Уолсер, в день, когда я впервые расправила крылья, я была, как вы понимаете, ошеломлена и не могла понять, кто же я на самом деле. Матушка Нельсон сняла с себя кашемировую шаль, завернула меня в нее, потому как моя сорочка была испорчена, и Лиззи пришлось хорошенько поработать иглой, чтобы перепить мою одежду под изменившуюся фигуру. Я сидела у себя в мансарде, ждала, когда будет готово платье, и размышляла над тайной мягких перьевых наростов, которые оттягивали мне плечи с настойчивостью невидимого любовника. За окном, в холодном солнечном свете раздавались крики чаек, следовавших извилистым путем полноводной Темзы, скользивших по воздушным потокам, как призраки ветра, и меня вдруг осенило: если у меня есть крылья, значит, я должна летать!
Это случилось после полудня, когда в доме стояла полная тишина; девушки в своих комнатах коротали время перед работой. Я скинула кашемировую шаль, расправила свеженькие перышки и подпрыгнула – оп! Ровно ничего не произошло, сэр, я даже не зависла, потому что у меня не было навыков, я не имела понятия ни о теории полета, ни о взлете, ни о посадке. Я подпрыгнула и опустилась. Бух – и все! И тут я вспомнила о камине и о его полке, которую футах в шести от пола поддерживали усталые мраморные кариатиды! Я потихоньку пробралась в гостиную, рассудив, что, если крылья как следует расправить и спрыгнуть с камина, то они удержат меня в воздухе.
Гостиная с первого взгляда показалась бы вам курительной комнатой респектабельного мужского клуба, потому что Нельсон всегда была за то, чтобы клиенты вели себя чуть ли не как на похоронах. Она даже поставила там кожаные кресла и столики с выпусками «Таймс», которые Лиз по утрам разглаживала утюгом; стены же, покрытые багровым узорчатым шелком, были увешаны картинами на мифологические сюжеты, настолько древними, что холсты в тяжелых золоченых рамах, казалось, пропитал мед давно исчезнувшего солнечного света, который с годами засахарился и превратился в сладкую коросту. Картины, среди которых были полотна венецианской школы и наверняка немалой ценности, давно уже пропали вместе с домом матушки Нельсон, но там была одна, которую я никогда не забуду; она навсегда запечатлелась у меня в сердце. Картина висела над камином, и вряд ли стоит говорить, что на ней были изображены Леда с лебедем.
Все, кто видел эти картины, поражались, но Нельсон никогда с них даже пыль не сметала. Она часто повторяла, – правда, Лиз? – что Время, творец всех перемен, – лучший в мире художник, и что его незримую руку непременно следует почитать, потому что она помогает творить всем земным художникам. Смутно, словно в зеркале, я видела сцену моего прихода, моего зарождения; я видела, как божественная птица в белом величественном оперении властно и неотвратимо опускается на оцепеневшую, но охваченную страстью девочку. Когда я спросила матушку Нельсон, что значит эта картина, она ответила, что это демонстрация ослепительного явления плотской благодати.
После этих примечательных слов она лукаво покосилась на Уолсера из-под ресниц, которые были чуть темнее волос.
«Все это становится весьма любопытным, – подумал Уолсер. – Одноглазая метафизическая матушка в Уайтчепле, владелица картины Тициана? И я должен этому поверить? Или сделать вид, что поверил?»
– Картины подарил какой-то тип, не помню, как его зовут, – сказала Лиззи. – Ему понравилось, как она выбривает лобок.
Феверс неодобрительно глянула на нее, но тут же хихикнула, сведя на нет проявленное было недовольство. Теперь Лиззи сидела, сгорбившись, у ног хозяйки, используя в качестве ножной скамейки саквояж – огромную сумку, нечто из потрескавшейся кожи с поблекшими медными застежками. Ее крюкообразный подбородок покоился на коленях, обхваченных руками в темно-коричневых пятнах. Она тихонько похрустывала в своей неподвижности и ничего не пропускала. |