Ее взгляд оценивал. Исследовал. Проникал в меня. Изучал.
В один миг она поняла про меня больше, чем я сама за годы моей нищенской жизни в Париже.
Я не могла оторвать взгляда от ее старческой груди под батистовой кофточкой. Сверканье золотого фамильного крестика с мелкими каплями алмазов не заслоняло теперь от меня страшные шрамы, глядящие сквозь паутинную ткань. Война… революция… может быть, пытки… выстрелы… скорей всего, ее расстреливали, и она чудом спаслась… Моя подруга в России, врач, показывала мне однажды медицинский альбом: такие шрамы бывают, когда хирург вынимает глубоко засевшие в теле пули. Бедняга. Туго ей в те баснословные годы пришлось.
— Вы пишете? — вперила она в меня копьеносные глаза. Когда-то они были синими. Сейчас… трудно было определить их цвет. Если бы я была художницей и писала ее портрет, я зачерпнула бы кистью с палитры немного зеленого, смешала чуть с белилами, добавила бы венецианской лазури и разбавила бы мазком охры. Райки выцвели. Выжглись Солнцем чужбины. Вымерзли на скитальческих морозах.
— Смотря что? — Разговор начинал меня интересовать.
— Мне не нужна секретарша. Я спрашиваю о другом. У меня чутье. Вы пишете belle lettre?.. Стихи, прозу?..
— Да, а как вы догадались?
Я была изумлена. Неужели на моем лице это написано? Старуха искусный физиономист. Или пишущий человек уже настолько сумасшедший, что его в толпе сразу заметно.
— Это нетрудно. У вас глаза такие… романтичные. Несмотря на голодуху и жуткую нищету, в которой вы здесь живете. И на среднем пальце… вот здесь, — она взяла меня за руку, и я вздрогнула как от ожога — горячая, огненная была у нее рука, — такая характерная шишечка. Вздутие. Мозоль от ручки, от карандаша. Это бывает только у тех, кто много пишет. И что ж?.. Все в стол?..
— Да. Здесь, в Париже, — в стол, — потупилась я. — Кому во Франции нужен русский поэт?
— Ах, стихи… да, да, — старуха покачала головой. — Неистребимая романтика. Вздохи, слезы… лунная дорожка по воде морского залива…
Я выпрямилась, сдерживая легкую обиду.
— Не лунная дорожка, — сказала я твердо, глядя старухе прямо в глаза. — За мои стихи меня выслали из России. Меня ждала гибель в тюрьмах…
—.. или гибель в Париже, — докончила старуха. — Вы выбрали последнее.
— Именно.
— И это было правильно. Вы удрали от властей. Вы спасли себе жизнь. А значит, и вашим стихам. И вашим будущим детям. Вы ведь еще так молоды. — Она вздохнула завистливо. — Вы выйдете здесь замуж. И ваши детки уже станут французиками. И им на дух не будут нужны ваши стишки.
— Не совсем спасла, — улыбнулась я невесело. — Такая жизнь, которою я тут живу… я совсем не думала, что мой Париж, так любимый по книгам, окажется такой…
—.. сволочной. Все так думают. Мы, русские, думаем, что Франция — страна любви и счастья. Ан нет. Не тут-то было. Французский кнут дерет больнее русского.
— Это я уже знаю.
— Хотите разбогатеть?
Вопрос был задан в лоб, с разбегу. Я растерялась. И поначалу ничего не поняла.
— В каком смысле?
Старуха помолчала. Искоса взглянула на меня, и тут я увидела, какие озорные и молодые у нее глаза.
Она взяла бокал, налила в него остаток белого вина из бутыли и отпила глоток. Перстни на ее пальцах сверкнули и погасли.
Отец Николай уже начинал провожать съевших все до крошки гостей. Желал им по-русски доброго пути, доброго здравия, долгих лет жизни. |