Изменить размер шрифта - +
Давайте я помогу накрыть на стол… принесу посуду, что-то из еды… где это все у вас?..

— Не трудитесь, — слабо улыбнулась она, — Базиль все сделает, скажите ему. Я побуду одна, пока вы с ним хлопочете. Пусть все принесет сюда на подносе. Он знает. Ступайте.

Я выбежала в прихожую и позвала лакея. Мы отправились вместе на кухню, я помогала старику резать сыр, ревень, заваривать кофе, жарить яичницу — готовить постине царские блюда.

Когда мы, с подносами, с плетеной хлебницей, полной хлеба, вошли в комнату и зажгли свет, мадам уже спала. Ее голова была откинута на никелевый ободок спинки кресла, с которым она срослась, которое ненавидела. Рука лежала в складках юбки. В пальцах торчала потухшая пахитоска. Железное кольцо тускло светилось в полумраке.

 

Я приходила к мадам Мари каждый день и записывала за ней все ее рассказы. Мы работали подолгу. Она сама увлеклась, загорелась. Радостно встречала меня. Спрашивала: «Ну, как там двигается наше художество?..» Дома, у старикашки, я действительно занималась «художеством» — превращала поток воспоминаний, рассказанный мне с высокой степенью доверия, так странно и неожиданно, в настоящие романные главы, увязывая воедино разрозненные события, разбросанные во времени положения, явь и сны, бредовые видения и жесткую, жестокую реальность. Я писала роман от отчаяния, и, честно сказать, без надежды издать. Ни в какие россказни мадам Мари о знакомствах в громких парижских издательствах я не верила. Она была слишком стара для того, чтобы поддерживать прежние связи в интеллектуальном мире Парижа, а люди, знавшие ее когда-то, наверняка забыли ее. Я писала этот роман, утешая ее, поддерживая, заслоняя ее от близкой смерти свеженаписанными страницами, так, как воробьиха заслоняет воробьенка от зубов страшной кошки. И я говорила себе: пиши, Елена, пиши, это зачтется тебе — на этом ли, на том свете, все равно.

За время писания романа я крепко привязалась к мадам. Она все время старалась накормить меня, и я сильно смущалась, ведь не в еде был смысл моих к ней приходов, хотя я, вечно голодная, приучилась не отказываться, если тебя угощают, и пообвыкла обедать и ужинать с мадам вдвоем. Базиля на трапезу никогда не приглашали. «Он ест у себя в каморке, — отмахивалась мадам. — Он нелюдим. Я не настаиваю.»

Я читала ей вслух все беловые тексты. Она слушала внимательно. То улыбалась. То хмурилась. То нервно закуривала. То блаженно закрывала глаза. Она снова переживала жизнь, знакомую только ей, а я была лишь ее орудием, лишь инструментом, призванным сработать книгу.

Кроме всего прочего, мадам давала мне денег. «Работа есть работа, — сказала она безапелляционно. — Вы работаете — вы должны получать за работу. Надеюсь, в России еще не отменили этот закон? Тем более во Франции. Считайте, что это ваша маленькая служба». И улыбнулась мне молодой улыбкой.

Денег было немного. Ровно столько, сколько надо было, чтобы продержаться в брюхе такого прожорливого чудища, как Париж. Я была благодарна мадам и за это.

Что стало бы со мной, если бы не было мадам? Я часто задавала себе этот вопрос. Ни я, ни Париж, ни мои редкие друзья из родного мира эмигрантской нищеты и бедноты не могли дать на него ответа.

Наступил момент, когда я поставила точку в последней главе. Это произошло у меня дома, в моем тесном закутке, в отсутствие моего старикана: он ушел на набережную Сены клянчить милостыню, как всегда. В иные дни старичок приносил в шляпе горсть монет и бумажек. В иные — ни сантима, чаще всего в дождливую погоду. Парижане всегда бегут, спешат. Особенно под дождем.

Я сидела под лампой, в комнате было прохладно, я грела о лампу руки и тупо глядела на последнюю фразу романа, вышедшую из-под моего пера. Это было все. И что? Теперь надо сказать мадам Мари adieu? Грустно.

Быстрый переход