Пол отвернулся от туалетного столика и подошел к одному из больших окон. Вдалеке за равниной поднимались горы, могучие и зеленые, испещренные фиолетовыми тенями от проплывавших облаков. Ближайшие гребни, поросшие соснами, иногда уступавшими место вязам и лугам, плавно понижались в сторону города. На дальнем конце Мейн-стрит березы дрожали от летнего ветерка. Мужчины в рубашках с короткими рукавами и женщины в легких платьях прогуливались по тротуару. Крыша веранды и вывеска магазина находились прямо под окном Пола.
Взгляд его перестал скользить по далеким горам, и в оконном стекле Пол увидел собственное отражение. При росте пять футов десять дюймов и весе сто пятьдесят фунтов он не казался ни высоким, ни низким, ни толстым, ни тонким. Иногда он выглядел старше своих тридцати восьми лет, а иногда - моложе. Его пушистые, чуть вьющиеся светло-каштановые волосы лежали свободно, но не были чересчур длинными. Подобная прическа была, скорее, юношеской, но ему она очень шла.
Глаза у него были такими синими, что казались осколками зеркала, в котором отражалось ясное небо. Но в их глубине таилось выражение боли, свидетельствовавшее о потерях и чаще возникающее у людей более зрелого возраста. У него было узкое, даже аристократическое, но лишенное выражения высокомерия лицо, черты которого смягчал темный загар. Это был тип человека, который одинаково легко чувствует себя и в элегантной гостиной, и в портовом кабачке.
Пол был в голубой рабочей рубашке, голубых джинсах и черных ботинках с тупыми носами. И все же, несмотря на джинсы, в его одежде проглядывала некая официальность. Он носил ее так, как иные мужчины не умеют носить фрак. Рукава рубашки были аккуратно закатаны и отутюжены. Распахнутый воротник так туго накрахмален, словно только что из прачечной. Серебряная пряжка на ремне тщательно отполирована. И рубашка, и джинсы производили впечатление сшитых на заказ. Ботинки на низком каблуке сверкали, старательно вычищенные.
Он всегда отличался почти болезненной аккуратностью. И сколько помнил, друзья постоянно дразнили его по этому поводу. Еще мальчиком он содержал коробку с игрушками в большем порядке, чем его мать шкафы и буфеты.
Три с половиной года назад, когда умерла Энни и он остался один с детьми, его потребность в порядке и чистоте переросла в своего рода манию. Как-то в среду днем, через десять месяцев после похорон, поймав себя на том, что прибирается в своем кабинете в ветеринарной лечебнице, наверно, семнадцатый раз за два часа, он осознал, что его страсть к чистоте может превратиться в отказ от жизни и особенно от печальных переживаний. Один-одинешенек в клинике, стоя перед набором инструментов - пинцетов, скальпелей, шприцов, - он заплакал впервые с того момента, как узнал о смерти Энни. Руководимый неверным убеждением, что нельзя предаваться горю в присутствии детей, что необходимо показывать им пример выдержки, он никогда не позволял себе отдаться во власть тех сильных чувств, которые вызвала в нем смерть жены. И вот теперь он рыдал, содрогаясь и свирепея от бессилия перед жестокостью происшедшего. Он редко употреблял крепкие слова, но сейчас он грубо бранился, проклиная Бога, вселенную, жизнь - и самого себя. После этого его страсть к чистоте и аккуратности перестала быть неврозом, снова стала одной из черт его характера, раздражая одних и очаровывая других людей.
Кто-то постучался в дверь спальни.
Он отвернулся от окна.
- Войдите. Дверь открыла Рай.
- Уже семь часов, папочка. Пора ужинать.
В потертых джинсах и белом свитерке с короткими рукавами, с распущенными по плечам темными волосами, она необычайно напоминала свою мать. Головку она склонила набок, как частенько делала Энни, словно стараясь угадать, о чем он думает.
- А Марк готов?
- Ах, - махнула она рукой, - он был готов еще час назад. Сидит в кухне и ждет - не дождется.
- Тогда нам лучше поспешить вниз. А то, зная аппетит Марка, можно предположить, что половину ужина он уже уничтожил. |