Представьте, как-то на Большой Грузинской я встретил Ньютона! И неприятная же у него физиономия, просто как у лавочника, дающего деньги в рост!
— Тогда логично будет предположить, что мир иной населяют одни выдающиеся фигуры…
— Отнюдь нет. Однажды я встретил в загробном мире некоего плотника из Оснабрюка. Впрочем, не исключено, что этот плотник был в своем роде Клопштоком или Наполеоном, не проявившимся в земной жизни. А может быть, он был просто плотник из Оснабрюка и более ничего.
— В таком случае непонятно, — сказал я, — по какому принципу одни люди обрекаются на вечное небытие, а другие — на вечное бытие.
— Это действительно непонятно, однако нужно принять в расчет, что посмертное бытие до некоторой степени объективно, то есть оно как бы рождается из последней, предсмертной, грезы.
Я сказал:
— Зато понятно, что все мировые религии не врут, обещая нам жизнь за гробом в обмен на достойное поведение на земле. Хотя опять же непонятно: полная смерть — не вознаграждение ли это за муки жизни, а вечная маета не кара ли она за неправедные дела?
— Трудно сказать, — усомнился Гете. — Во всяком случае, нет такого древнеримского безобразия, которое многократно не повторилось бы в более поздние времена, из-за чего довольно скоро теряешь интерес к бродяжничеству во времени и в пространстве. С другой стороны, в мире ином мне встречались великий похабник Беранже, несколько известных бражников и такой видный дурак, как король Баварский. Из святителей церкви мне попадался только Франциск Ассизский, да и того я видел неотчетливо, поскольку в мутной среде световые лучи преломляются примерно под углом пятнадцать градусов…
Я сказал:
— Это и правда сбивает с толку. То есть не поймешь, как себя вести, чтобы выслужить у Создателя эту самую маету. А вдруг и воровать не возбраняется, и баловаться с чужими женами, и нагнетать революционные ситуации, но под страшным запретом послеобеденный сон и танцы?!
— По крайней мере, тут есть над чем поразмышлять культурному человеку, вернее, посомневаться, ибо культурные люди суть не столько разум всякой нации, сколько ее сомнение. Простонародье сомнения не знает и знать не должно, для него существует Церковь, и это мудрое установление Бога. Незамутненный свет божественного откровения слишком чист и ослепителен и поэтому невыносим для простых смертных. Церковь же выступает благодетельной посредницей: она смягчает и умеряет, стремясь всем прийти на помощь и сотворить необременительное знание для всех.
— Я бы сказал прямее: Церковь — это упрощенный вариант Бога, популярная алгебра, духовная истина, адаптированная в соответствии с возможностями ребенка и босяка. Наконец, Церковь — народный театр, а это тоже не мало. Но мы-то с вами знаем, что Бог неизмеримо сложнее учреждения святого Петра и вряд ли совместим с принципами екклезии.
Гете ответил:
— Ничего не поделаешь, приходится мириться с этим противоречием, поскольку огромное большинство людей наивно, как сочинения Лафонтена. Кстати о писателях: уж на что великий писатель Вальтер Скотт, а и тот в письме ко мне как-то изобразил на трех страничках из четырех… что бы вы думали: холл своего замка, захламленный старинными доспехами, экзотическим оружием и прочей дрянью, которую я, напротив, держу у себя в кладовке.
— Кстати, о писателях, — сказал я, — если священство вынуждено удалять паству от Бога, чтобы она, фигурально выражаясь, не обожглась, то, может быть, писатели, изо всех сил стремящиеся сблизить людей с Богом, и есть истинное священство?
— Это несомненно так, — согласился Гете, — вернее, это было бы так, если бы вообще вопрос бытия Божия был вопросом жизни и смерти. |