Изменить размер шрифта - +
Для меня корабли в бутылках были и остаются кустарными поделками низших классов — какие-то диковинные, застывшие мыльные пузыри вокруг чего-то легкомысленного и фальшивого — и как такие деревенские развлечения могли занимать отца, мне было непонятно. Но прежде он не выставлял напоказ эти свои занятия, только в этом доме и на этом острове он позволял себе следовать своим причудам, здесь он, сам никогда не притрагивавшийся к спиртному, выливал несчётное количество бутылок вина «Барзак» на землю, потому что ему нравились прозрачные высокие бутылки. Но делал он это, не привлекая ничьего внимания.

Теперь он их всем демонстрировал, теперь он по очереди снимал их с подставок, заставляя проплывать перед нашими глазами какой-то нелепой вереницей. Не знаю, что чувствовали другие гости, но я в какой-то момент отвернулся, чтобы скрыть своё раздражение его беззаботной весёлостью, и тут он неожиданно оказался рядом со мной.

«Гектор, — сказал он, — я вижу, тебе всё это не очень нравится. И тем не менее я настаиваю на том, чтобы ты посмотрел на это судно».

Я посмотрел.

«Это яхта „Спрей”,- объяснил он, — на ней капитан Джошуа Слокам в одиночку обогнул мыс Горн».

«Я вижу, отец», — ответил я.

«Боюсь, — сказал он, — что ты так никогда и не смог понять этой страсти. А объяснить, однако, всё совсем нетрудно. Когда я был мальчишкой, я читал истории о мореплаваниях. Без всяких преувеличений могу сказать, что значительная часть моего детства и юности прошли в море, при этом я никогда не покидал берега. Но в жизни моей, как и у многих других, оказалось меньше бурь и штормов, чем мне бы хотелось. И для меня стало крайне важным научиться заключать свои тропические мечты в бутылки. Понимаешь ли ты это, сын?»

«Да, отец», — ответил я.

«И ещё есть нечто, — добавил он задумчиво, положив руку мне на плечо, — чего ты, вероятно, никогда не поймёшь. Что значит для человека, напрягающего всю свою тщательно сдерживаемую страсть, осторожно проводить такую большую надежду в такое узкое отверстие». И мы сели за стол.

О том обеде я могу сказать, что это была предпасхальная трапеза, день последней вечери, и, думаю, все мы понимали, что совершаем религиозный обряд. Обслуживал нас, должно быть, повар, но я его не замечал. От всего обеда я помню лишь, как иногда мелькала его белая форменная куртка и уверенные руки, и звучный голос, произносивший названия блюд, которые я тоже не помню. Что нам подавали — паштет из гусиной печёнки, седло барашка, экзотические фрукты — не помню, потому что всё было подчинено общению, всё наше внимание было сконцентрировано на том, что мы в последний раз впитывали в себя Игнатио Ланстада Раскера. Это был обед конькобежцев, мы невесомо скользили по тонкому, как бумага, слою прозрачного льда, и тот способ, которым мы утоляли голод, и та уверенность, с которой мы облекали опьянение в словесную форму, всё это вместе было рассчитано на обострение нашей восприимчивости к тому, кого ждала смерть.

Поднявшись с места, он сказал: «Пейте, чтобы освободить место для моих кораблей» и «Ешьте, потому что всё должно расти, разве мы перестали расти?» — и мы смеялись ему в ответ. Смех ослеплённых его светом и скрытой подо льдом печалью. Епископ произнёс речь, он встал, сам не зная почему, движимый лишь душевным волнением, и сказал, что мы сидим за пасхальным столом, последней вечерей, и даже это он сказал с удивительной весёлостью, которая как-то образовалась в продолжение заданного моим отцом тона. Потом мужчины воздали отцу должное, их преклонение перед ним было облечено в форму весёлых анекдотов, в которых они восхваляли его как мастера слова. Помню, что профессор рассказал, как у моего отца когда-то служил садовник, который был уволен за то, что в течение многих лет, извлекая выгоду для себя, продавал цветы и овощи из огорода и который тем не менее имел наглость попросить потом рекомендацию, и тогда отец доброжелательно взглянул на него и написал, что «об этом человеке я могу с уверенностью сказать, что он вынес из моего сада всё, что вообще могло быть вынесено».

Быстрый переход