Изменить размер шрифта - +

Во двор медленно въехал Номах. Остановился, оскалившись и глядя сверху вниз на Остапчука. Верхняя губа у него подрагивала.

– Почему побежали? – крикнул он, и глаза его сверкнули бешенством, как бывало перед припадком.

Остапчук молчал.

– Ну? – натянув до дрожи голосовые связки повторил Нестор.

– Жить захотели, – нехотя отозвался ротный и поднял на батьку тяжелый насмешливый взгляд. – Жить-то, поди, все хотят.

– Жить? – наклонился к нему с коня Номах. – Жить?

– Да! Жить. Я из-под тех гаубиц отступил, сорок человек спас. Вот так!

– Ты отступил, а Гороховцу в тыл казаки зашли и две сотни его ребят положили. Что?!

– А то… – Остапчук отвернулся и нехотя выдавил из себя: – Что мне своя шкура ближе.

Никто не успел опомниться, как батька рванул из-за пояса револьвер и выпустил в закрывшегося рукой командира пять пуль.

Остапчук снопом обвалился в пыль.

– Своя шкура ближе? – заорал потерявший над собой контроль Номах и метнулся с коня вниз. – Вот тебе твоя шкура! Вот чего она стоит!..

Опустился возле хрипящего, перемазанного землей ротного, выхватил шашку и принялся полосовать еще живого человека вдоль и поперек. Кровь, клочья мяса и одежды летели в стороны, батька лупил, будто кнутом, забыв обо всем и распаляясь все больше и больше.

Стоящие неподалеку солдаты отворачивались, кривясь, смолили крепкий самосад, поплевывали в землю, не одобряя и не осуждая ни батьку, ни Остапчука, мол, война, на ней всякое бывает. И ротный знал, чего хотел, и батька в своем праве.

Номах выдохся, остановился, оглядел блуждающим взглядом разбросанные по двору останки, бывшие когда-то человеком, который ходил по земле, ел, пил, может, любил кого-то. Батька продышался, плюнул без слюны и, шатаясь, пошел в хату.

Остапчука унесли хоронить.

– Приберись тут. Батька не любит, чтоб воняло, – бросил на ходу Аршинов коренастому бойцу в шинели, густо усеянной репьями. – И себя в порядок приведи. Весь, как б…, в кожурях.

Он не привык и не любил ругаться матом, это вырвалось у него неожиданно для него самого. Смутившись, Аршинов пошел в штаб.

– Сробим, – не обидевшись, ответил боец.

Боец пошел за ближайшую хату, пригнал пинками двух упирающихся, с узкими, как у монголов, глазами свиней, и те с оживленным хрюканьем подъели все, что отлетело от изрубленного взводного.

 

Соловей

 

Батька объезжал поле боя. Всюду шевелились, ругались от боли и нерастраченной злости люди, перевязывали раны, курили, перекликались.

Свежий арбузный дух раздавленной травы мешался с запахом крови и смерти, и от этой смеси по затылку прокатывалась волна мурашек.

– Молодцы, хлопцы, – поглаживая коня по литой шее, говорил бойцам Номах. – Прищемили белым хвост. Долго юшка течь будет.

Бойцы кивали, приветствуя батьку, смолили самосад, стонали, отхаркивались.

– Славно, славно, – шептал батька, разъезжая по полю, где только что тысячи людей дырявили и рубили пластами человечье мясо. – Славно…

У края поля конь его встал над убитым номаховцем лет восемнадцати с прозрачными усиками-перышками, нежной кожей и чем-то похожим на самого Номаха в юности.

Батька, прикусив край нижней губы, смотрел на него, скользя взглядом по светлорусому чубу, новенькому френчу-керенке, раскинутым, словно в танце, рукам.

Возле щеки парня что-то шевельнулось.

– Мышь? – пригляделся батька.

Он наклонился и увидел маленького соловья. Рядом валялось сбитое то ли пулей, то ли взрывной волною гнездо.

Быстрый переход