Изменить размер шрифта - +
Привези ее.

– Нет, родимая. Я сейчас со своей ногой до двери-то с трудом дойду, не то что до бабки твоей. Да и конь у меня раненый, плохой из него ходок. Тем более снега такие, невпролаз. Мог бы уйти, неужто стал бы возле твоей юбки отсиживаться?

– Вот навязался на мою голову! – Она вцепилась себе в руку зубами и тонко, по-щенячьи заскулила.

Потом закрыла ладонью со следами зубов глаза и запричитала:

– Ой-ой, лишенько! Да как же это!

– Да не шуми ты. Примем твоего ребенка. Внутри не отсидится.

– Кто примет, ты, что ли, душегубец?

– А кто еще, раз больше некому?

– Ой-ой! – выкрикнула она.

– Ладно, не ори! – прикрикнул он, пытаясь за грубостью скрыть замешательство. – К третьему разу могла бы уж и привыкнуть. Говори, что делать.

Номах старался не подавать вида, но было ему сильно не по себе. К своим тридцати годам он без счета побил народу, но ни разу еще не помогал человеку явиться на свет.

– Ой, божечки! – стонала баба. – Воды… Воды нагрей. И рушники неси. Там, в укладке найдешь.

Номах с трудом поковылял к печи.

– Да быстрее ты, хрен хромой! – закричала она с неожиданной силой, приподнимаясь на локтях. – Телепается тут, как неживой.

– Лайся, лайся… – одобрил Номах. – Легче будет. Оно и при ранах, когда по матушке душу отводишь, легче становится.

– Принес, что ли, малохольный? – меж стонами спросила она, когда Номах присел рядом с кроватью.

– Рушники принес. Вода в печке греется.

– Сиди, жди.

– Чего? – переспросил тот.

– Второго пришествия! О, Господи…

Она закатила от боли глаза.

Жарко было в натопленной хате. Роженица обливалась горячим, словно смола, потом. Влага пропитала белую ночную рубашку, и мягкое округлое бабье тело просвечивало сквозь ткань, как сквозь плотный туман.

Номах смотрел на вздувшийся пузырем огромный живот с выпирающим, крупным, как грецкий орех, пупком, на набухшие дынями груди с темными ягодами сосков.

– Что таращишься?.. – устало спросила она.

Номах не отвел глаз. Стер жесткой ладонью пот с ее лба.

– Рожай давай. Сколько можно? И себя, и дите уж истомила.

Рана, растревоженная его метаниями по избе, начала мокнуть.

Роженица задышала чаще, повернулась к нему.

– Кажись, началось, – с неожиданной близостью, как родному, сказала.

– Ну, смелей, девка…

Метель заметала окна одинокой хаты посреди широкой южнорусской степи. Небо сыпало вороха пушистых, как птенцы, мечущихся снежинок. Ветер белым зверем стелился по стенам мазанки, перебирал-пересчитывал доски двери, трепал солому на крыше, падал в печную трубу и уносился вверх вместе с дымом.

Вскоре непогода замела окна, и никто в целом свете, окажись он хоть в пяти шагах от плетня, не догадался бы, что рядом, в жаркой, будто баня, избе красивая, как богородица с иконы, русская баба рожает сейчас близнецов.

Она кричала собакой, мычала буйволицей, трепетала птахой. Стискивала простыни, так что они трещали и рвались вкривь и вкось. Дышала шумно, как водопад.

Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника, губами.

Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:

– Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьетесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?.

Быстрый переход