— Никита Иванович, — сказал Митя, — давайте держать совет.
— А что такое? — спросил Белоцветов.
— Да вот только что принесли телеграмму для нашей Пумпянской, я уже и бумажку почтовую подписал.
— И что в телеграмме? — в один голос воскликнули Чинариков с Белоцветовым.
— Откуда же я знаю! Я поэтому и предлагаю держать совет: что нам делать–то с телеграммой, то есть открывать ее или не открывать?
Белоцветов взял у Дмитрия телеграмму, надорвал бумажный обрезок, склеивавший бланк, развернул его и прочел: «Скорблю дорогой покойнице. Зинаида».
— Вот это да! —прошептал Чинариков.
— Час от часу не легче! — с чувством сказал Белоцветов.
— Стрёмный текст, — согласился Митя и помрачнел.
С полминуты все трое молчали, а затем Белоцветов предъявил кое–какие предположения.
— Я думаю, — сказал он, — что эту телеграмму можно трояким образом понимать. Либо убийца издевательски сообщает о свершившемся преступлении. Либо какой–то таинственный свидетель намекает на трагедию, которая произошла на его глазах. Либо некая простодушная родственница случайно узнала о смерти Пумпянской и не замедлила выразить свои чувства.
Митя добавил:
— Но главное, интересно ужасно: кто такая эта самая Зинаида?
Чинариков ответил: \
— Это покрыто мраком.
— Ну почему… — возразил ему Белоцветов. — Достаточно пойти на почту, выяснить адрес отправителя телеграммы, и мы по крайней мере выясним, кто такая эта самая Зинаида.
В общем, решили так: Митя с Чинариковым звонят в бюро несчастных случаев и в больницы, а Белоцветов отправляется на почту и выясняет адрес отправителя телеграммы.
Это решение было принято что–то часу в седьмом.
3
Если описывать дальнейшие события той субботы сообразно законам жизни, то нужно будет описать, как Белоцветов околачивался на почте, потом долго шел до станции метро «Площадь Ногина» и что за виды ему встретились по пути, какие попались ему на глаза одежды и физиономии, о чем он размышлял дорогой, притом что дорбгой он размышлял, в частности, о таких легковесных вещах, как закономерности ценообразования, и, значит, в строгом смысле этого слова не размышлял; затем нужно описывать, как он менял пятиалтынный на пятаки, спускался на эскалаторе, опять же наблюдая одежды и физиономии, как потом он сел в голубой вагон, заметив про себя, что это бывший жандармский цвет, и кстати припомнил строки: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ…» — как он ехал в вагоне до станции «Проспект Мира», с кем встречался глазами, сидел или стоял, а если стоял, то на проходе или же в уголке, и какие обрывки каких разговоров до него тем временем долетали…
Литература, как уже отмечалось, не любит этих подробностей. Она сразу, как говорится, берет быка за рога, предварительно просеивая реальность и отметая все то, что не соответствует какому–то те основному строительному закону, либо сообразно ему превращает всякое действо, предмет и фразу; скажем, литература не может принять вполне жизненную фразу:
«Зачем вы стулья–то ломаете, не пойму?
Вот, гоже, народ: придет и сразу начинает стулья ломать, как будто их для того и поставили, чтобы все, кому не лень, ломали их на дрова, И ведь ни одной собаке в голову не придет, что стул–то казенный и, значит, ломая его на дрова, ты причиняешь убыток своей отчизне. Нет: придут и принимаются ломать стулья, как будто больше заняться нечем…»
— а непременно выжмет ее до состояния образа: «Да зачем же стулья–то ломать, господа, казне ведь убыток! — весело закричал Порфирий Петрович». То есть налицо некий закон, который укрощает жизнь или, может быть, усложняет жизнь до степени литературы, как народное чувство истины укрощает философские учения или, может быть, усложняет философские учения до степени поговорок. |