То есть налицо некий закон, который укрощает жизнь или, может быть, усложняет жизнь до степени литературы, как народное чувство истины укрощает философские учения или, может быть, усложняет философские учения до степени поговорок.
Природа основного строительного закона литературы неизъяснима, так как в основе его лежит художественный талант, а он — глухая величина, которая, возможно, не будет разгадана никогда, но даже если нащупать какие–то отдельные ее силы, то это уже будет приобретение, маленькая победа. Первое, что приходит на ум: поскольку литература — это то, что как ей угодно кромсает и переиначивает бытие, исходя исключительно из каприза художественного таланта, то, следовательно, художественный талант есть, в частности, способность как угодно кромсать и переиначивать бытие. Для начала из этого вытекает, что всякий, кто пером замахивается на жизнь, — уже в той или иной степени художественный талант, даже притом, что это у него получается, как у совсем маленьких детей, которые замахиваются деланно и неловко. Во–вторых, вытекает то, что если жизнь в чистом виде настырно переносится на бумагу, если вообще возникают трудности с укрощением ее до состояния литературы, то просто–напросто нужно как можно больше подробностей сокращать.
Посему опускаем подробности белоцветовских похождений и берем быка за рога уже в тот момент, когда Белоцветов вошел в комнату Василия Чинарикова и сказал…
Нет, сначала нужно комнату описать. Комната Чинарикова была замечательна тем, что тут находилось множество полезных и красивых вещей, подобранных на помойке, а именно: канапе с причудливой спинкой и подозрительными разводами по обивке, гипсовый бюст поэта Апухтина, несколько аккуратно склеенных фарфоровых чашек с портретами маршалов Бонапарта, бронзовый канделябр, изображавший три грации с факелами в руках, два кресла красного дерева, одно обитое кожей, другое вытершимся штофом голубоватого цвета, какая–то деталь, вероятно иконостаса, резная, покрытая позолотой, которая была прилажена на стене, ломберный стол с наборной столешницей, ковер, когда–то, видимо, дорогой, но совершенно побитый молью. На стенах, кроме детали иконостаса, висело несколько книжных полок, сплошь заставленных энциклопедией Брокгауза и Ефрона, вышивка под стеклом и ростовой портрет Эрнеста Хемингуэя.
Итак, Белоцветов вошел в эту комнату и сказал:
— Слушай, Василий, ты, случайно, по отчеству не Петрович?
— Петрович, — сказал Василий.
— Так! Великолепно! Просто великолепно!
— Что великолепно–то?
— Ничего. Ты звонил в бюро несчастных случаев и в больницы?
— Звонил. За весь вчерашний день в Москве произошло всего четыре несчастных случая: один мужик сгорел от собственной сигареты, один ребенок попал под автомобиль и две девушки выбросились из окошка; никогда бы не подумал, что в таком громадном городе происходит так мало невыдуманных несчастий. В больницах нашей старухи нет.
— Значит, все–таки либо просто похищение, либо похищение и убийство.
— Похоже, что так и есть. Ну а тебя с чем можно поздравить?
Белоцветов внимательно–внимательно посмотрел Чинарикову в
глаза и затем словно нехотя поведал ему о том, что на почте ему дали адрес некой Зинаиды Никитичны Кузнецовой, она оказалась крестной дочерью патриарха Сергея Владимировича Пумпянского, у которого как раз вчера была годовщина смерти, и по этому случаю Кузнецова послала его дочери телеграмму, что она вообще аккуратно делала последние сорок лет.
— Стало быть, пресловутая Зинаида, — сказал Чинариков, — положительно ни при чем. Это жаль.
— Почему жаль? — спросил Белоцветов немного зло.
— Потому что это была ниточка, а теперь мы по–прежнему на бобах.
— Вместо этой ниточки нашлась целая веревочка. |