Алеша шел, и огромное водное полотно справа, стоящее от переполненности горкой, «перелистывало» цвета: только что было оранжевым и бликующим, играющим с зарей, затем фиолетовым, кладущим длинные мутные тени, затем изумрудным, с самоцветными вспышками, и становилось все глубже, все ярче. Уже весь исполинский небосвод, разбрызгивая и трепеща, лежал внизу, уже тысячи дрожливых и коротких огненных дорожек торились там, уже однобокая луна в нижней бездне была полней и полыхала, полыхала искрами, а дальние горы, опрокидываясь, давали таинственные очертания. А надо всем этим нескончаемая музыка — и от ласкового чмока воды о камни, и от небесной натуги, и от слабого потрескивания горящих звездочек, и от неслышного трепетания трав и листьев. И от немой песни камня, в эту пору кого-то зовущего, точно тихо и сладко играли рядом склянки.
Когда дорога поворачивала к берегу слишком близко. Алеша садился на рельс и смотрел, смотрел, уже не видя, не различая ничего, а только всеми порами открывшись, как губка, и натекая, томясь творящимся преображением. И чудилось ему, что душа, по-матерински убаюкав его и не притворив дверей, чтобы при первом же зове вернуться, где-то чистится рядом, освобождаясь от всего чужого и низкого, что он неосторожно занес в нее; и чудилось, что и прежде повторялось в нем это чувство не однажды, что он древний, вечный человек…
Жизнь научила Алешу Коренева, что принимать за счастье; в ту ночь, растворившись в байкальской игре и неге, где воедино и мощно сошлись земное и небесное, он был счастлив. Что все написанные книги, что все своды мудрости пред этой несказанностью присутствия там, где он был! И что все богатства, все победы, все измышления ума! Ликуя, кувыркаясь, подныривая верхним под нижнее, играл перед ним мир, ликованием своим обжигал Алешу — и так хорошо было, точно свечке под огнем, истаивать под этим всеобъемлющим праздничным сиянием, так хорошо было чувствовать свою неотрывность, вместе с камнями и водой, от всего, от всего, что окружало его и было звано на это великолепное зрелище! И хорошо было думать, что, чем бы ни стал он после жизни мирской, во что бы ни превратился, он не потеряет счастья в том же товариществе видеть все это снова; и хорошо было додумываться даже до такого внушения, что потом-то он и станет значить в этом мире неизмеримо больше, что если теперь самой крохотной песчинкой он входит в мир среди мириад подобных же песчинок, то потом, после этой жизни, в жизни другой, весь огромный мир легко сможет поместиться в нем одном, ибо тогда-то он и станет миром больше видимого мира. Что-то новое вошло в Алешу, что-то, чего в нем не было. И когда ранним утром в серых туманных сумерках подошел он к поселку, откуда отправлялся паром, и, пройдя поселок из конца в конец, не встретил ни одного человека и ни один звук не окликнул его, показалось Алеше, что его все еще нет, должно быть, нельзя ни видеть и ни слышать, что, как в физической жизни происходит обмен веществ, произошел в нем обмен чего-то незнаемого.
Следующую свадьбу после этого он провел так вдохновенно, что все огромное и богатое застолье онемело, а невеста расплакалась и уткнулась в плечо жениху. На него смотрели как на иноземца, привезшего новые слова. В кругах, где все новое и необычное ловят на лету, о нем прошел слух. Пришлось давать телефон Сидейкиных, а сидейкинских девчонок просить записывать заказы. «Что, свадьба?! Тебя, дядя Алеша, зовут на все свадьбы, без тебя никак! Ты расскажи!..»
Пришлось рассказывать и, конечно, выдумывать, чтобы каждая невеста была феей, а каждый жених принцем.
— Ты что им головы морочишь? — послушав, растерянно сказал Игорь, отец девчонок, высокий тренированный крепыш Алешиных лет, работающий в университете на американском факультете. — Ты их, златоуст дырявый, без женихов оставишь! Они будут твоих женихов искать, а где их теперь взять? Ты там ври, где тебе не верят!
Алеша ответил, он думал об этом:
— Если меня они, на ком клейма негде ставить, если они зовут, значит, Игорь, и они теперешней атмосферой давятся, значит, им кислородная подушка нужна. |