— Многоуважаемый синьор Паскуале, — подошел к нему с почтительным поклоном Никколо, — вы осчастливили вашего покорного слугу, удостоив его своим знакомством! Какой благодарностью наполняется мое сердце! С тех пор как римский зритель увидел в моем театре вас, человека, обладающего изысканнейшим вкусом и глубочайшими знаниями, вас, знаменитого виртуоза, удвоились и моя репутация, и мои доходы. Тем горше мне оттого, что, когда ночью вы возвращались из моего заведения в город, какие-то наглецы подвергли бандитскому нападению вас и ваших спутников! Ради всех святых, синьор Паскуале, пусть эта выходка, которая повлечет за собой суровую кару, не бросит ни малейшей тени на ваше отношение ко мне и к моему театру! Не лишайте меня радости увидеть вас в нашем зале!
— Уважаемый синьор Никколо, — ответил, довольно ухмыляясь, старик, — поверьте, что я никогда еще не испытывал большего удовольствия, чем в вашем театре. Ваш Формика, ваш Альи — где еще сыщешь таких артистов! Но страх, который вселило в мою душу событие, чуть не стоившее жизнь моему другу, синьору Сплендиано Аккорамбони, а также и мне самому, навсегда отвратил меня не от самого театра вашего, а от дороги к нему. Расположите ваш театр на пьяцца дель Пополо, или на улице Бабуина, либо, скажем, на улице Рипетта, и не пройдет вечера, чтобы я не появился там, но к Порта дель Пополо в вечерние часы меня никакая сила на свете не затащит.
Никколо вздохнул, точно пораженный необычайно горестной вестью.
— Вы нанесли мне тяжелый удар, — сказал он, помолчав немного, — более тяжелый, чем вы, вероятно, думаете, синьор Паскуале! Ах, а я ведь все мои надежды на вас возлагал! Хотел просить вашего содействия. Умолять хотел!
— Моего содействия, — удивился старик, — моего содействия, синьор Никколо? Чем же я мог бы вам быть полезен?
— Многоуважаемый синьор Паскуале, — ответил Никколо, приложив к глазам носовой платок, словно вытирая выступившие слезы, — многоуважаемый, превосходнейший синьор Паскуале, вы, верно, заметили, что мои актеры то и дело вставляют в свои роли арии. Я собирался незаметно развивать это больше и больше, затем сколотить оркестр и, короче говоря, под конец, в обход всех запретов, создать оперу. Вы, синьор Капуцци, первый композитор во всей Италии, и только невероятным легкомыслием, царящим в Риме, да завистью злобствующих маэстро можно объяснить, что в театрах мы слышим все, что угодно, но только не ваши сочинения. Синьор Паскуале, я готов, преклонив колена, просить у вас ваши бессмертные творения, чтобы попытаться, насколько позволят мои силы, поставить их на своих безвестных подмостках!
— Уважаемый синьор Никколо, — произнес старик, чье лицо сияло как под лучами жаркого солнца, — а что же это мы на улице стоим? Не сочтите за труд подняться по нескольким крутым ступенькам! Посетите мое убогое жилище!
Не успел старик войти вместе с Никколо в комнату, как сразу же вытащил огромный запыленный пакет с нотами, развернул его, взял в руки гитару, и тут послышался страшный нестерпимый вой, который он гордо именовал пением.
Никколо был в упоении, он словно бился в судорогах от восторга, вздыхал, стонал и кричал время от времени: «Bravo! Bravissimo! Benedettissimo Capuzzi!» — пока наконец не рухнул в полном изнеможении к ногам старика, обхватил его колени, сжав их с такой силой, что тот вскочил, взвизгнул от боли и вскрикнул:
— Святые угодники! Пустите, синьор Никколо, вы меня уморите!
— Нет, — воскликнул Никколо, — нет, синьор Паскуале, я не встану до тех пор, пока вы, не сходя с места, не обещаете отдать мне божественные арии, пропетые вами только что, дабы Формика уже послезавтра мог исполнить их в моем театре!
— У вас отменный вкус, — заскрипел Паскуале, — вы все понимаете! Кому же, как не вам, могу я доверить свои труды! Возьмите с собою все мои арии. |