Голубой огонек разлетелся четырьмя искрами и потух; она засмеялась, вскрикнула совсем по-детски и погналась за ними.
– Я уверен, что это пойдет тебе на пользу, дорогая.
– А ты, милый, поедешь со мной?
– Но ведь я собираюсь в Шотландию в конце месяца.
Миссис Хаттон умоляюще подняла на него глаза.
– А дорога? – сказала она. – Я не могу думать об этом без ужаса. Как я доберусь? И ты прекрасно знаешь, что в отелях меня мучает бессонница. А багаж и все другие хлопоты? Нет, одна я ехать не могу.
– Почему же одна? С тобой поедет горничная. – Он начинал терять терпение. Больная женщина оттесняла здоровую. Его насильно уводили от воспоминаний о залитых солнцем холмах, живой, смеющейся девушке и вталкивали в нездоровую духоту этой жарко натопленной комнаты с ее вечно на что-то жалующейся обитательницей.
– Нет, одна я не смогу поехать.
– Но если доктор велит ехать, значит, ехать надо. Кроме того, дорогая, перемена обстановки пойдет тебе на пользу.
– На это я и не надеюсь.
– Зато Либбард надеется, а он не станет говорить зря.
– Нет, не могу. Это мне не под силу. Я не доеду одна. – Миссис Хаттон вынула платок из черной шелковой сумочки и поднесла его к глазам.
– Все это вздор, дорогая. Возьми себя в руки.
– Нет, предоставьте мне умереть здесь, в покое. – Теперь она плакала по– настоящему.
– О, Боже! Ну нельзя же так! Подожди, послушай меня. – Миссис Хаттон зарыдала еще громче. Ну что тут станешь делать! Он пожал плечами и вышел из комнаты.
Мистер Хаттон чувствовал, что ему следовало бы проявить большую выдержку, но ничего не мог с собой поделать. Еще в молодости он обнаружил, что не только не жалеет бедных, слабых, больных, калек, а попросту ненавидит их. В студенческие годы ему случилось провести три дня в одном ист-эндском пункте благотворительного общества. Он вернулся оттуда полный глубочайшего, непреодолимого отвращения. Вместо участия к несчастным людям в нем было одно только чувство – чувство гадливости. Он понимал, насколько несимпатична в человеке эта черта, и на первых порах стыдился ее. А потом решил, что такова уж у него натура, что себя не переборешь, и перестал испытывать угрызения совести. Когда он женился на Эмили, она была цветущая, красивая. Он любил ее. А теперь? Разве это его вина, что она стала такой?
Мистер Хаттон пообедал один. Вино и кушанья настроили его на более миролюбивый лад, чем до обеда. Решив загладить свою недавнюю вспышку, он поднялся к жене и вызвался почитать ей вслух. Она была тронута этим, приняла его предложение с благодарностью, и мистер Хаттон, щеголявший своим выговором, посоветовал что– нибудь не слишком серьезное, по-французски.
– По-французски? Да, я люблю французский, – миссис Хаттон отозвалась о языке Расина точно о тарелке зеленого горошка.
Мистер Хаттон сбегал к себе в кабинет и вернулся с желтеньким томиком. Он начал читать, выговаривая каждое слово так старательно, что это целиком поглощало его внимание. Какой прекрасный у него выговор! Это обстоятельство благотворно сказывалось и на качестве романа, который он читал.
В конце пятнадцатой страницы ему вдруг послышались звуки, не оставляющие никаких сомнений в своей природе. Он поднял глаза от книги: миссис Хаттон спала. Он сидел, с холодным интересом разглядывая лицо спящей. Когда-то оно было прекрасно; когда-то давным-давно, видя его перед собой, вспоминая его, он испытывал такую глубину чувств, какой не знал, быть может, ни раньше, ни потом. Теперь это лицо было мертвенно-бледное, все в морщинках. Кожа туго обтягивала скулы и заострившийся, точно птичий клюв, нос. Закрытые глаза глубоко сидели в костяном ободке глазниц. Свет лампы, падавший на это лицо сбоку, подчеркивал бликами и тенями его выступы и впадины. |