На побережье… — измученно сказал он. И словно бы осекся, быстро взглянул на меня. И продолжал, словно во сне: — Там сотни километров болот. Без конца. Кажется, что никогда из них не выйдешь…
В Западной Сибири что ли, подумал я, но не стал переспрашивать. Юрка больше ничего не говорил, только дышал — неглубоко и часто. Потом его дыхание сделалось реже и глубже. Ресницы подрагивали в ярком лунном свете. Он пошарил рядом, и я понял, что он ищет лежащее на полу тонкое покрывало. Молча поднял, тряхнул и накрыл своего странного кузена.
— Спасибо… — прошептал он. — Не уходи… посиди ещё немного…
— Посижу, посижу, — буркнул я. Мне стало смешно. Опускаясь на стул, я неожиданно подумал: а ведь я и правда никогда в жизни ни о ком не заботился. Вот так, в смысле — таблетка, вода, покрывало… Ещё бы сменить ему трусы и повязку, да и простыню на кровати… Я подумал это слегка насмешливо, но тут же спросил: — Слушай, ты переодеться не хочешь?
Но он уже спал — глубоко и ровно дыша.
В принципе, я мог уходить. Но вместо этого я рассеянно посмотрел на стол. И увидел на его краю, возле принтера, распечатанные листки. Они лежали в беспорядке, но несколько штук устроились прямо сверху. Их заполняли убористые наклонные строчки курсива «Times New Roman», я сам любил писать всё именно так. В ярком лунном свете строчки были хорошо различимы.
И снова, как и в случае с Есениным, бросились мне в глаза слова, которыми начинался верхний лист:
Мальчик и пёс сидели на берегу океана…
…Мальчик и пёс сидели на берегу океана.
Океан пахнул йодом и солью. Океан лениво накатывал на сероватый песок. Океан был алым под лучами заходящего солнца, которое всё никак не могло собраться опуститься в воду у горизонта. Океан был тихим и бесконечным. Настолько бесконечным, что верилось: у него и правда нет конца. Хотя это противоречило законам диалектики.
Пёс ничего не понимал в диалектике. Он даже не умел просто разговаривать. Он был простой и незамысловатый пёс, могучая овчарка, чёрная с рыжиной, с грустными глазами и выразительными ушами и хвостом. Если бы пёс умел думать, он бы думал, что тут жарко, даже слишком. Что тут неприятный запах. И что тут совсем нечего делать. Но Павлов доказал, что собаки не умеют и думать тоже. Поэтому пёс просто лежал, устроив голову на лапах, жмурил глаза и слушал человека. Слушать человека было приятно. Сам по себе голос. Человек часто говорил с псом, потому что больше было не с кем.
Мальчик в диалектике кое?что понимал. Он даже смутно подозревал, что когда?то (когда ещё не был мальчиком) понимал в ней очень даже хорошо. Много. Но не побился бы об заклад. А вот то, что псы не умеют думать, казалось ему сомнительным — может быть, просто потому, что признать это означало расписаться в своём сумасшествии. Ибо какой нормальный человек станет разговаривать с тем, кто не может ответить или даже просто оценить сказанное?
Впрочем, даже с не умеющим думать псом разговаривать всё?таки нормальнее, чем с самим собой. А мальчик разговаривал сам с собой около двух лет — всё то время, пока шёл сперва по бесконечному, как океан, лесу, неделями не видя неба, потом — по бесконечной, как лес, степи, не зная, куда от этого неба деваться… В степи часто шли бурные дожди и было трудно разжечь костёр. В конце концов, он встретил пса, и они ещё год шли вдвоём снова по лесу. И мальчик разговаривал с псом, хотя пёс не отвечал и даже (предположительно) не понимал сказанного.
— И вот мы пришли к океану — большой солёной луже, восхищавшей маринистов и поэтов, — мальчик потрепал густую шерсть на загривке пса. |