Изменить размер шрифта - +
Узнать это лицо вы все еще можете — оно по-прежнему ваше, — однако живет уже очень давно и несет на себе все знаки продолжительной жизни. Вот и о вашем старом сердце думайте так же, как о вашем старом лице. Сердце выглядит совсем не тем органом, каким оно было в восемнадцать. Вообразите, что все, происшедшее за многие годы с вашим лицом, происходило и с сердцем тоже. И ведите себя с ним поосторожнее.

Прущая наружу юная зелень ильмов. Грачи (и сороки) — самые нервически пугливые из всех птиц. Я открываю мою переднюю дверь и они, в полумиле от меня, в возбужденном испуге взвиваются в воздух — грачи при этом горланят: тревога, тревога.

Проходя нынче утром по дому, мгновенно понял — что-то неладно. Ходж сидела на доске очага, неподвижная. Она никогда туда раньше не забиралась, все выглядело так, будто ей хочется быть по возможности дальше от пола. Боузер спал в своей корзинке. „Подымайся, ленивый старый прохвост“, — сказал я и подошел, чтобы его растормошить. Но, конечно, он был мертв — мне не нужно было даже прикасаться к нему, чтобы это понять.

На меня накатило горе такое сильное и беспримесное, что я думал — оно меня убьет. Я завывал, как дитя, держа на руках моего пса. Потом положил его в деревянный ящик из-под вина, отнес в сад и похоронил под вишней.

Он же всего только старый пес, говорю я себе, он прожил полную, счастливую собачью жизнь. Но вот что насылает на меня несказанную грусть — с его уходом из жизни моей ушла и любовь. Это может показаться нелепостью, но я любил его, и он меня любил. А значит, существовал простой кругооборот взаимной любви, и мне трудно смириться с тем, что больше его не будет. Можете считать это пустой болтовней, но это правда — это правда. И в то же самое время, я знаю — отчасти печаль моя есть просто замаскированная жалость к себе. Я нуждался в этом токе любви и теперь тревожусь — как я без него обойдусь, смогу ли чем-то его заменить — если бы только все сводилось просто к покупке новой собаки. Я ужасно жалею себя — вот в чем все горе-то.

 

 

Отель „Дюны“. Мило-Плаж.

 

Второй завтрак я съел сегодня в отеле: полдюжины устриц, палтус, tarte au citron. Выпил две трети бутылки „Сансер“, потом час с чем-то продремал на своей кровати, а после взял записную книжку, трость, панаму и медленно двинулся по дощатой дорожке через дюны к пляжу.

Здесь людно, — но не так, как в самый разгар сезона. Я усаживаюсь за столик, прошу принести мне пива (как зовут девушку, которая правит в этом баре?), разглядываю приходящих и уходящих людей. Позже, когда жар солнца немного спадает, иду прогуляться.

Брожу меж курортников и семейств, отмечая все разношерстные типы, какие удается произвести на свет Homo sapiens. Тут так же много вариантов элементарного человеческого тела — голова, торс, две руки, две ноги, — как и вариантов элементарного человеческого лица — два глаза, два уха, нос, рот. Пролагая путь среди загорающих, я чувствую себя движущимся сквозь скопление непостижимо беззаботных беженцев. Здесь с ними все пустяковые мелочи их индивидуальных жизней — одежда, еда, игрушки, чтение — и они, в их состоянии праздной оголенности, выглядят так, точно у них, в некотором смутном смысле, что-то отняли, — и теперь они ожидают прихода некоего комиссара по делам беженцев или представителя благотворительной организации, который скажет, куда идти дальше. И все-таки, настроение пляжа противоречит этому начальному впечатлению — здесь царит атмосфера скорее коллективной лени, чем страха и тревоги. Все, не задумываясь, примыкают к радушной пляжной демократии и на час-другой, либо на день-другой, судьба, ожидающая их впереди, оказывается позабытой. Пляж есть великая панацея рода человеческого.

Люди по большей части скапливаются вокруг пляжных хибарок и флажков, помечающих присутствие plage surveillee, как будто нуждаются, чтобы по-настоящему отдохнуть, в этой скученности.

Быстрый переход