А пройдешь немного дальше и получаешь в свое распоряжение сотни ярдов песка. Вот туда и уходят нудисты, и пока я медленно продвигаюсь на север (к Каналу, к Пудинговому острову), из горстки загорающих поднимается и неторопливо направляется к прибою — путь в этот час не близкий, идет стремительный отлив, — девушка. Она совершенно нага и, когда наши с нею соответственные пути пересекаются, девушка приостанавливается, оборачивается и что-то кричит (по-голландски) друзьям. У нее маленькие заостренные груди, плотный комок лобковых волос. Загар ее совершенен, она вся темно-коричневая. Девушка продолжает свой путь, не взглянув на меня, старика в кремовом костюме. Мне же кажется, что в этот миг столкнулись два мира — мой и будущий. Кто мог бы в мои времена вообразить даже возможность такой встречи на пляже? Я нахожу ее чрезвычайно бодрящей: старый писатель и нагая голландка — быть может, чтобы оценить эту встречу во всей полноте, нам нужен Рембрандт (помните отель „Рембрандт“ в Париже, я обычно останавливался в нем?). Вдруг обнаруживаю, что по какой-то причине начал гадать, какое чувство пробудила бы подобная встреча в Сириле [Коннолли], случись она с ним: неверящего упоения? Или замешательства? Нет, я думаю, мирного удовольствия — каковое испытываю, тяжело шагая, и я, благодарный этой неведомой девушке за ее бесхитростную наготу. Благодарный пляжу за то, что он предлагает мне такие возможности, эти скромные откровения.
Снова в моей пляжной хибарке, передо мной еще одно пиво, я принимаю привычную позу: записная книжка, карандаш в руке, однако глаза мои так и рыщут вокруг — сегодня тут слишком много всего; расточительное, текущее мимо шествие. Передо мной сидят вокруг столика восемь молоденьких французов — четверо юношей, четверка девушек лет шестнадцати-семнадцати, все — на мой взгляд — привлекательны, стройны и загорелы. Девушки курят и по повадкам всей компании видно, что они хорошо знают друг дружку — разговор у них идет о том, куда отправиться вечером. И юноши, и девушки раскованы, непринужденны — вещь для моего поколения немыслимая. Только представьте: я, Питер, Бен и Дик, семнадцатилетние, сидим с четырьмя девушками в пляжном баре. Я не могу — воображение отказывает.
И я вдруг задумываюсь: не еще ли это одно из моих невезений — то, что я родился в начале нашего века и не могу быть молодым в его конце? Я с завистью взираю на этих детей и думаю о том, какие они ведут — и будут вести — жизни, пытаюсь набросать для них какое-то будущее. И тут же, почти сразу, мои сожаления представляются мне пустыми. Ты должен жить той жизнью, какая тебе дана. Через шестьдесят лет эти мальчики и девочки обратятся, если им достаточно повезет, в стариков и старух, взирающих на новое поколение красивых юнцов и девиц, томясь сожалениями о том, что время летит так быстро…
Одна из девушек только что спросила у меня который час („cinq heures vingt“), отчего я испуганно вздрогнул. Я-то считаю себя — чувствую — невидимкой здесь. Скоро пора возвращаться домой.
Девушка, спросившая о времени, закуривает новую сигарету. Я уверен, не удовольствие, доставляемое никотином, заставляет этих девочек так много курить, — они почти не затягиваются, — но потребность иметь в руках что-то, придающее завершенность их позам. Каждая из них курит с заученной легкостью и естественностью, и все-таки жесты именно этой девушки совершеннее, чем у большинства других. Как это определить? Некоторое уравнение распрямленных пальцев и изгиба запястья, чуть напученных губ и наклона головы, когда она выдыхает дым. Она курит с большой сексуальной грациозностью: тело ее коричнево и худощаво, длинные, цвета шоколада с молоком волосы ей очень к лицу. И каким-то образом, она сознает, что совершенство ее манипуляций с совершенным белым цилиндриком плотного табака посылает юношам — глаза их рыскают туда-сюда, точно ящерки, — подсознательный сигнал: я готова. |