Просто один восторг» (18, 111).
И, конечно, не раз он делится своим счастьем с другими: посылает родственникам семена в Таганрог, чтобы и те развели у себя хоть какой-нибудь сад. И дарит свои деревья соседу, чтобы и у соседа был сад.
В своей любви к деревьям и цветам он стал признаваться смолоду. Едва только вступив на литературное поприще, он начал писать «Ненужную победу» (1882), где словно пунктиром намечена заветная тема его позднейших рассказов и пьес - о диком и бессмысленном истреблении деревьев:
«Ручей должен быть под липами, - [говорит бродячий музыкант, истомленный мучительным зноем]. - Вот она, одна липа! А где же еще две? Их было ровно три, когда я десять лет назад пил здесь воду… Вырубили! Бедные липочки! И они понадобились кому-то!» (1, 252).
«И эта редкая роскошь, - пишет он в "Драме на охоте" два года спустя, - собранная руками дедов и отцов, это богатство больших, полных роз… было варварски заброшено и отдано во власть сорным травам, воровскому топору… Законный владелец этого добра шел рядом со мной, и не один мускул его испитого и сытого лица не дрогнул при виде запущен ности и кричащей… неряшливости, словно не он был хозяином сада. Он не заметил голых, умерших за холодную зиму деревьев» (3, 322).
А когда в «Дуэли» он захотел показать, как никчемно было паразитарное существование Лаевского, он раньше всего обвинил его в том, что Лаевскии в родном саду «не посадил ни одного деревца и не вырастил ни одной травки».
Когда же он вздумал изобразить гуманиста, проповедующего озлобленным людям мудрое счастье безграничной любви, он вложил эту проповедь в уста садовода, проведшего с цветами всю жизнь, так как садовод показался ему наиболее достойным носителем таких светлых идей («Рассказ старшего садовника»).
В нем самом никогда не угасала потребность сеять, сажать, растить. По словам его жены, он ненавидел, чтобы в его присутствии срывали или срезали цветы. Настойчиво твердит он в своих письмах, что садоводство - его любимое дело. «Мне кажется, - пишет он Меньшикову в 1900 году, - что я, если бы не литература, мог бы быть садовником» (18, 340).
И своей жене через год:
«Дуся моя, если бы я теперь бросил литературу и сделался садовником, то это было бы очень хорошо, это прибавило бы мне лет десять жизни» (19, 185).
И обращается с шутливым вопросом к одному члену таганрогской управы, нельзя ли дать ему место садовника в городском саду Таганрога (18, 282).
И, словно о важных событиях, сообщает своим друзьям и родным:
«Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли» (16,323), «Конопля, рицинусы и подсолнухи тянутся до неба» (18, 197), «Мои розы цветут изумительно» (17, 100), «Розы у меня цветут необыкновенно» (16, 252).
А когда в феврале расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой (18, 339).
В каждом цветке - как и в каждом животном - он чувствовал личность, характер, индивидуальные качества. Это видно из того, что иные породы цветов были ему особенно милы, а к иным питал он враждебные чувства. Не только к людям, но даже к цветам не умел он отнестись равнодушно.
«У Вас 600 кустов георгин, - писал он Лейкину еще в 1884 году. - На что Вам этот холодный, не вдохновляющий цветок? У этого цветка наружность аристократическая, баронская, но содержания никакого… Так и хочется сбить тростью его надменную, но скучную головку» (13, 101).
Больше всего были любы ему цветущие вишневые деревья.
Недаром главным героем своей предсмертной поэтической пьесы он сделал вишневый сад - «весь белый», «молодой», «полный счастья».
Когда Чехов сообщил Станиславскому, что пьеса так и будет называться: «Вишневый сад», он, к удивлению Константина Сергеевича, закатился радостным смехом, и Станиславскому стало понятно, что «речь шла о чем-то прекрасном, нежно любимом»1. |