|
И он решил жить.
Катастрофа пришла из совсем другой сферы. Он потерял работу. Все было кончено.
Грегори совершил ужасную, непоправимую ошибку, которая повлекла за собой цепь других. И виной всему была его эмоциональность, провалы в наивность, которые никогда себе не позволяли его коллеги…
— Ты ребенок, Грегори, большой ребенок. Кое-что очень важное ты не уловил в своей профессии и потому наказан, — сказал ему Дик Робертсон, историк.
Крэка трепал ужас при одном воспоминании о Катастрофе… И теперь, на этом пустыре, он тяжело вздохнул, пытаясь отогнать мысли… Обмочившаяся женщина, кажется, ушла…
Дальше все пошло как полагается, когда американцы теряют работу (с вариациями, конечно) и не могут найти другую. Ступенька за ступенькой — вниз (к тому же он попал в черный список).
Он стал пить, от него ушла жена, его любимая (если не считать долларов) Пэт. Она сказала, что ей не нужны такие небожители, умеющие только любить деньги, а не делать их. Но не менее ужасной была вторая катастрофа как последствие первой: выпивши, он сел за руль (раньше он никогда этого не делал) и попал в автомобильную аварию. Она не была очень тяжелой; но потом он заболел: стресс, отчаяние. Лечиться пришлось по-настоящему, врачи драли три шкуры, с каким-то даже неистовством и озлоблением. Каждое их слово, каждый чих, не говоря уже о прикосновении, стоили потоки долларов.
Вскоре с молотка пошло все, приобретенное за годы блестящей карьеры: автомобиль, дом (тем более он еще был должен банку), мебель…
После болезни он перешел на жалкое полунищенское социальное пособие и скрылся от стыда и презрения в бездне и хаосе нью-йоркского метрополиса. Больше того, именно там (а может быть, во время странной болезни) с ним произошла трансформация: он почувствовал, что его личность как бы заменена другой. Он стал не Грегори Дутт, а Крэк. В окончательном смысле это было связано с хохотом как с неким символом. Его прежний монотонно-торжествующий, но ничего не выражающий среднеамериканский белозубый смех, конечно, исчез. И вместо него появился другой хохот, с большими озарениями. В центре этих пророческих озарений стоял его гроб.
…Крэк очнулся. Да, да, эта паршивая баба ушла. Теперь он свободен, он один, он стоит как вопрос посреди пустыря, рядом с бетонной кирпичной стеной и желтой лужей. Он — Бог, ибо человек создан по образу и подобию Божию. Так чего же горевать? Надо сегодня взять свое.
Дело в том, что у Крэка оказались лишние деньги (долларов двадцать) и жетоны в метро. Около десяти странно приобретенных жетонов в метро. А это было существенно: проезд в сабвее стоит серьезных денег. На это можно истратить все свое пособие, если разъезжать слишком много.
Но сегодня он хотел себе это позволить: раз оказались даровые жетоны. Крэк хотел вовсю погулять по Манхэттену.
День еще только начинался, и солнце пекло неиссякаемо-яростно, словно прогнав все тени, — но Крэк любил жару: у него у самого внутри был сплошной жар. Особенно в мозгу.
И он неопределенно поплелся к сабвею — направление на Манхэттен. Вон они маячат издалека, его небоскребы.
Откровенно говоря, Крэк — при всем своем знакомстве с трущобами Нью-Йорка — немного побаивался входить в метро или в подобные мрачные места. Взять с него было нечего, а убить могли. Такие мысли лезли ему в голову, возможно, от его природной нервности, но он никак не мог — в отличие от других — привыкнуть к постоянной опасности в жизни.
Однако на этот раз сабвей встретил его тихо. Несколько вооруженных с головы до ног полицейских оказались в вагоне. Крэк смотрел на рожи, разрисованные по стенкам. Ему повезло. Как ошпаренный он выскочил на сорок второй улице — туда, туда, скорей в клоаку ощущений. Это был его мир, его добыча, с кровью по щекам.
Сорок вторая встретила его шумом, криком, калейдоскопом реклам и потоком истерических людей. |