Дружба Макса с Карлосом казалась мне в то время удивительной: словно бы сдобный хлеб резали острым стальным лезвием. Я тогда еще не достиг возраста, когда мы понимаем, что в отношениях между людьми нельзя ничему удивляться. Теперь-то мне ясно, что в характере Макса были черты, благоприятные для такой на вид странной дружбы: неистощимое добродушие, умерявшее духовный накал Карлоса, как вода умеряет жажду человека, долго блуждавшего в пустыне; сама его мягкость, позволявшая дружить с такими разными и непримиримыми людьми, как Карлос и Фернандо, и действовавшая как амортизатор, не допуская слишком резких сшибок. Вдобавок ни одному полицейскому не пришло бы в голову, что юноша вроде Макса мог поддерживать отношения с анархистами и налетчиками.
Это что касается Карлоса. Что ж до Фернандо, то я сперва заподозрил, а там и убедился, что у него-то мотив был куда более гнусный: мать Макса. Не помню, говорил ли я вам, что Фернандо питал особую слабость к совсем юным девушкам и к женщинам уже зрелым. Наделенный незаурядным даром притворства, он мог соблазнить и девчонку, которой нравится гулять с милым, взявшись за руки, и женщину с большим и обычно горьким опытом и знанием мужчин. Если верно, что самое подлинное лицо бывает у человека, когда он остается наедине с собою, то самое подлинное лицо Фернандо было жестокое и безжалостное, с чертами, будто высеченными резцом; однако, как лавочник, на которого свалилось горе, может (и должен) при появлении покупателя изобразить любезную гримасу, так и Фернандо был способен надевать личину с искуснейшей имитацией нежности, понимания, романтичной увлеченности или наивности, смотря по клиенту. Помогало ему в этом безграничное презрение к роду человеческому, особенно к женщинам, и, играя эту мрачную комедию, он не только удовлетворял свою похоть, но, кажется мне, находил также повод для презрения к себе самому. Он глумился над пошлыми теориями о женщинах, над банальными мнениями, вроде того, что женщина, дескать, существо романтичное и ее надо покорять при лунном свете или что с женщиной надо быть грубым, жестоким. Он считал, что есть женщины, для которых нужен букет цветов, другим надо дать пощечину, а третьим (иногда тем же самым, в зависимости от обстоятельств) – и то и другое. Но в конце концов он со всеми ними обходился безжалостно, порой бывал так груб, что зевал в момент кульминации полового акта.
У матери Макса, женщины лет сорока, еврейки, тип был совершенно славянский – черноволосой, смуглой славянки. Не знаю, была ли она красива, но уж точно обворожительна – никого не оставляли равнодушными ее жгучие глаза, словно бы пылавшие огнем страсти, и история ее жизни. Излишне говорить, что Макс ничем не напоминал мать: и внешность, и характер он унаследовал от отца.
Надя была очаровательна, и меня она, наверно, больше всего пленила своей историей. Мать ее была студенткой-медичкой в Санкт-Петербурге и вместе с Верой Фигнер участвовала в создании «Земли и Воли». Как многие другие студенты, оставила занятия, чтобы вести революционную пропаганду среди крестьян, и, когда царизм, после серии покушений, решил расправиться с их движением, в конце концов бежала за границу. В Цюрихе познакомилась с молодым революционером по фамилии Исаев, от их брака и родилась Надя. Детство и юность Нади прошли в скитаниях по разным странам Европы, пока семья не возвратилась в Швейцарию, где Надя вышла замуж за «вечного студента»-медика по фамилии Штейнберг. Вместе с мужем она приехала в Аргентину, здесь окончила медицинский факультет и, энергично трудясь, воспитывала сына и кормила всю семью.
Со слегка татарскими чертами лица, темными, прямыми волосами, разделенными посредине пробором и собранными на затылке в пучок, Надя как будто сбежала из какого-то русского фильма.
– Но все же откуда вы родом? – однажды решился я спросить.
– Мы родом из края погромов, – с улыбкой ответила она.
И все же, со временем, узнав евреев более основательно, я стал замечать, как иногда пожатие плеч у Нади или жест рукой вносит мимолетную, но бесспорную поправку в ее славянский облик. |