Тянет вот тут, больно, Ал-ла…»
Выпускной прошел для нее точно в угаре. Все было действительно прекрасно — торжественные речи и бесконечные поздравления, новенький аттестат, почти сплошь заполненный пятерками, поцелуи Марьи Ильиничны вперемешку с ее же слезами, крепкое рукопожатие директора школы, впервые официально дозволенное шампанское… Володька Некрасов, правда, так и не пригласил Наташу на танец — он весь вечер просидел у ног первой красавицы класса, той самой девушки, платье которой из переливающегося шелка привезено было из-за границы. Ну и пусть, не очень-то и хотелось… Все равно она, Наташа, тоже была в центре внимания и пользовалась успехом, все равно ей целовали руку мальчишки, а девчонки из класса клялись в вечной дружбе. Все равно она была уже взрослая, и, значит, ее праздник состоялся. А Володька, платье, отсутствующие родители — все это, в сущности, такая чепуха!
Девушка ни за что не призналась бы себе самой, что эта «чепуха» изрядно подпортила ей главное событие в ее такой еще коротенькой жизни. Основное свойство ее характера — неиссякаемый, почти бездушный оптимизм — уже проявлялось в Наташе, пускало глубокие корни, делало ее жестче и циничнее. А потому Наташа упрямо не хотела вспоминать ни о слабом голосе отца, ни о слезах матери, ни о той старой и грустной истории, из-за которой она все-таки оказалась на главном своем празднике одна.
Ни один человек в школе не задал ей вопроса, почему на выпускной вечер не пришли ее родители. История семьи Нестеровых давно была перемыта и отлакирована до блеска язычками всех школьных сплетниц; она уже много лет как перестала быть щекочущей, сенсационной тайной и теперь оказалась поводом скорее для жалости, нежели для злорадства. И учителя, и родные Наташиных одноклассников прекрасно понимали, как больно падать с такой высоты. А потому в этот вечер многие из них были с Наташей особенно ласковы, особенно приветливы. Ведь сын за отца не отвечает, это признавал когда-то даже сам Сталин. А уж дочь — и подавно.
И никто не выразил недоумения, когда за десять минут до полуночи — так нелепо, не вовремя, даже бестактно — в зале вдруг появилась Алла Михайловна Нестерова, одетая почти по-домашнему. Кто-то из Наташиных подружек, округлив от ужаса глаза, потом передавал знакомым и родственникам, что, мол, представляете, кажется, на ней были чуть ли не тапочки… «Лицо, знаете, такое хмурое, губы сжаты, глаза опущены. Растолкала всех нас, точно не видя, схватила Наташу за руку и потащила из зала. Это уж потом мы узнали…»
Лишь потом это узнала и сама Наташа. Сначала мать ничего не сказала ей, только выдохнула едва слышным от потрясения голосом: «Пойдем быстрее!» И, конечно же, девушка могла бы сама догадаться, что только одно могло вынудить ее мать прийти на вечер вот так, не вовремя и не к месту…
Но Наташа не хотела догадываться. Она шла за тащившей ее матерью, двигалась по темным улицам точно слепая, послушно села вслед за Аллой Михайловной в ожидавшее их такси, молча брела по белым длинным коридорам… Она знала, что это — вот это, белое и большое, — больница, но не хотела об этом думать. Она все понимала, но не желала, чтобы это стало правдой. Это был лучший вечер в ее жизни, ее праздник, почти триумф, и он должен был таким оставаться. Вопреки всему на свете.
Но когда Наташа оказалась в палате, где лежал опутанный трубками и проводами ее отец, ей все-таки пришлось признать очевидное: праздник кончился. Остался хмурый врач, который развел руками и сказал: «Обширный инфаркт. Вряд ли можно ожидать улучшения. Конечно, мы делаем, что можем, но, сами понимаете… Вы можете побыть тут с ним». Мать, заплакав, быстрыми шагами вышла следом за врачом, расспрашивая его о чем-то умоляющим голосом. А Наташа осторожно присела на кровать рядом с отцом и расправила на серой больничной простыне свое кипенно-белое платье. |