Странным образом здесь,
на острове Эллис, они случались даже чаще, чем во французских лагерях, когда
немецкие войска и гестапо стояли совсем рядом, в нескольких километрах.
Вероятно, во Франции эта сопротивляемость собственным нервам была как-то
связана с умением человека приспосабливаться к смертельной опасности. Там
дыхание смерти ощущалось столь явно, что, должно быть, заставляло человека
держать себя в руках, зато здесь люди, только-только расслабившиеся при виде
столь близкого спасения, спустя короткое время, когда спасение вдруг
начинало снова от них ускользать, теряли самообладание начисто. Впрочем, в
отличие от Франции, на острове Эллис не случалось самоубийств -- наверное,
все-таки еще слишком сильна была в людях надежда, пусть и пронизан ная
отчаянием. Зато первый же невинный допрос у самого безобидного инспектора
мог повлечь за собой истерику: недоверчивость и бдительность, накопленные за
годы изгнания, на мгновение давали трещину, и после этого вспышка нового
недоверия, мысль, что ты совершил непоправимую ошибку, повергала человека в
панику. Обычно у мужчин нервные срывы случались чаще, чем у женщин.
Город, лежавший столь близко и при этом столь недоступный, становился
чем-то вроде морока -- он мучил, манил, издевался, все суля и ничего не
исполняя. То, окруженный стайками клочковатых облаков и сиплыми, будто рев
стальных ихтиозавров, гудками кораблей, он представал громадным расплывчатым
чудищем, то, глубокой ночью, ощетиниваясь сотней башен бесшумного и
призрачного Вавилона, превращался в белый и неприступный лунный ландшафт, а
то, поздним вечером, утопая в буране искусственных огней, становился
искрометным ковром, распростертым от горизонта до горизонта, чуждым и
ошеломляющим после непроглядных военных ночей Европы, -- об эту пору многие
беженцы в спальном зале вставали, разбуженные всхлипами и вскриками, стонами
и хрипом своих беспокойных соседей, тех, кого все еще преследовали во сне
гестаповцы, жандармы и головорезы-эсэсовцы, и, сбиваясь в темные людские
горстки, тихо переговариваясь или молча, вперив горящий взгляд в зыбкое
марево на том берегу, в ослепительную световую панораму Земли Обетованной --
Америки, застывали возле окон, объединенные немым братством чувств, в
которое сводит людей только горе, счастье же -- никогда.
У меня был немецкий паспорт, годный еще на целых четыре месяца. Этот
почти подлинный документ был выдан на имя Людвига Зоммера. Я унаследовал его
от друга, умершего два года назад в Бордо; поскольку указанные в паспорте
внешние приметы -- рост, цвет волос и глаз -- совпадали, некто Бауэр, лучший
в Марселе специалист по подделке документов, а в прошлом профессор
математики, посоветовал мне фамилию и имя в паспорте не менять; и хотя среди
тамошних эмигрантов было несколько отличных литографов, сумевших уже не
одному беспаспортному беженцу выправить вполне сносные бумаги, я все-таки
предпочел последовать совету Бауэра и отказаться от собственного имени, тем
более что от него все равно уже не было почти никакого толку. |