Изменить размер шрифта - +
Ведь без  документов  они  не  могли получить  никакой
легальной работы. Большинство страдали от голода, нищеты  и одиночества, вот
они  и назвали  дорогу  своих скитаний  "страстным путем". Их остановками на
этом пути были главпочтамты в городах  и стены вдоль дорог. На главпочтамтах
они надеялись  получить  корреспонденцию  от  родных и друзей; стены домов и
оград вдоль шоссе служили им газетами.  Мелом и углем запечатлевались на них
имена  потерявшихся  и искавших  друг  друга,  предостережения, наставления,
вопли в пустоту -- все эти горькие  приметы  эпохи  людского  равнодушия, за
которой  вскоре последовала эпоха бесчеловечности, то бишь война,  когда  по
обе стороны фронта гестаповцы и жандармы нередко делали одно общее дело.

     Одного из  этих  эмигрантов, увиденных на острове  Эллис,  я, помнится,
встретил  на швейцарской  границе, когда в  течение  одной  ночи таможенники
четыре раза отправляли нас во Францию. А там французские пограничники ловили
нас и гнали  обратно.  Холод  был жуткий,  и в конце концов мы с Рабиновичем
кое-как уговорили швейцарцев  посадить нас в тюрьму. В  швейцарских  тюрьмах
топили, для беженцев это был просто рай, мы с превеликой радостью провели бы
там всю  зиму, но  швейцарцы,  к сожалению, очень практичны. Они  быстренько
сбагрили нас  через Тессин(2)  в Италию, где мы  и расстались.  У обоих этих
эмигрантов  были  в  Америке  родственники, которые  дали за  них финансовые
ручательства. Поэтому уже через несколько дней их выпустили с острова Эллис.
На  прощанье  Рабинович  пообещал  мне поискать в Нью-Йорке  общих знакомых,
товарищей  по  эмигрантскому несчастью.  Я  не  придал его  словам  никакого
значения.  Обычное  обещание,  о котором забываешь  при  первых же шагах  на
свободе.
     Несчастным,  однако,  я себя здесь не чувствовал. За  несколько  лет до
того, в  брюссельском  музее,  я научился  часами  сидеть  в  неподвижности,
сохраняя  каменную  невозмутимость.  Я   погружался  в  абсолютно  бездумное
состояние,  граничившее  с полной отрешенностью.  Глядя  на  себя как бы  со
стороны, я впадал в тихий транс, который смягчал неослабную судорогу долгого
ожидания:  в  этой  странной  шизофренической  иллюзии мне  под  конец  даже
начинало  чудиться,  что  это жду вовсе  не  я, а  кто-то  другой.  И  тогда
одиночество  и  теснота  крошечной   кладовки  без  света  уже  не  казались
непереносимыми. В эту кладовку меня спрятал директор музея, когда гестаповцы
в ходе  очередной облавы на эмигрантов прочесывали весь Брюссель квартал  за
кварталом. Мы с  директором  виделись  считанные  секунды,  только  утром  и
вечером: утром он  приносил  мне  что-нибудь поесть, а вечером, когда  музей
закрывался, он  меня выпускал. В течение дня кладовка была заперта; ключ был
только у директора. Конечно, когда кто-то шел по коридору, мне  нельзя  было
кашлять, чихать и громко шевелиться.  Это  было нетрудно, но щекотка страха,
донимавшая  меня  поначалу,  легко  могла  перейти  в  панический  ужас  при
приближении действительно серьезной опасности.
Быстрый переход