..
Он давно себя накачивал для этого разговора, и было видно, что, несмотря на все - на то, что он шеф, хозяин газеты, а я его сотрудник, что его линия совершенно пряма и неуязвима, а у меня и линии-то нет никакой, одно сплошное шатание, что он профессор, а я никто, - он чувствовал себя передо мной все-таки отнюдь не твердо. А я поглядел на его трясущиеся руки, незастегнутый желтый портфель, на бумаги, которые он разбросал по столу, и вдруг совершенно ясно понял, что буффонада, происходящая между нами, никому не нужна и ни к чему не ведет. Единственно, что сейчас требуется, - это прекратить всякие разговоры. Ведь ни себя я не чувствовал прокурором, ни его не считал подсудимым. Кроме того, его положение и с этой стороны было понятнее моего. В самом деле - он хочет сохранить свою газету, которой грозят большие неприятности, и свою незапятнанную репутацию, потому что уж очень будет плохо, если заинтересованные люди начнут копаться в его прошлом. А чего хочу я? Автор уклончивых статей, полных намеков на что-то такое, о чем я не смею сказать громко? Кому страшны мои булавочные уколы? Еще удивительно то, что вокруг этих однодневок разгораются какие-то страсти, старика куда-то вызывают, толкуют ему о какой-то опасности (это мои-то статьи опасны!), а он, пугаясь до смерти, орет на меня дурным голосом и трясет портфелем, набитым бумажной трухой. Как я могу ждать от него чего-то иного? Разве уже вылетело у меня из головы некое письмо, написанное им пятнадцать лет назад, где он уже не вопросы задавал, как сейчас, а просто и уверенно ставил крест на всей цивилизации и говорил, что самое главное и самое важное сейчас - это пронести через этот страшный мир свое бедное человеческое сознание? Ну вот, он и выжил и пронес его, да еще стал героем. Так куда же я его толкаю сейчас, чего я от него хочу?..
В общем, я понял, что надо кончать, и сказал:
- Шеф, я все понимаю и со всем согласен.
- Ну и отлично! - рассерженно фыркнул он.
- Я все понимаю. Дайте мне обратно мою статью - И протянул руку.
Тут он сразу осекся, лицо его сделалось растерянным, а глаза близорукими. То, что ему не пришлось хитрить и чертить вокруг меня лисьи петли и, значит, все речи и ультиматумы, которые он так тщательно подготовлял, пропали даром, произвело на него впечатление осечки, как будто он примерился, размахнулся, чтоб ткнуть противника в челюсть, а тот пригнулся или отскочил - и вот вместо упругого ощущения удара только ноет вывихнутая рука, и никак не поймешь: что же случилось?
Я взял у него статью и бросил ее на стол. Он пробормотал что-то вроде того: "А вы что, разве хотите сами?.." - и замолк, не зная, что сказать.
Я обошел стол с другой стороны, взял чашки - его и свою, - налил кофе и сказал:
- Не будем ссориться. Я все продумал и вижу, что нам хотя на время надо разойтись.
- Как? - кудахтнул он уже в полной растерянности, охваченный, может быть, настоящей тревогой. Все ведь шло совсем не так, как он думал: я сам уходил, а не он меня увольнял.
- На время, на время, шеф! - успокоил я его.
И после того, как я произнес это решительное слово разрыва, все мое раздражение, неприязнь, даже чуть не ненависть - все как ветром снесло. Ибо не было уже передо мной врага, изменника, капитулянта, а было, наконец, только препятствие, которое я - наконец-то! - одолел одним рывком и о котором после этого уже не стоило размышлять.
- Пейте кофе, профессор, - сказал я и чуть не улыбнулся, потому что и это все ведь было когда-то.
Весь последний год я ненавидел этого человека, ненавидел все, что он делает, пишет, организует, редактирует, ненавидел его за все доброе, ненавидел за все злое, а больше всего за то, что он все время менялся в своей роковой значимости. |