Он сделал шаг в сторону чеченца, заранее растопырив руки и раскрыв пальцы так, словно бы собирался чеченца пощекотать под бока, но конвойный крикнул: «Ну-ка!» — и толкнул Лажечникова в спину.
— В роте доскажем, — посулился чеченцу Лажечников.
Но минуту спустя не стерпел:
— Мы из терских. Когда вас, воров, давили — вы кладбища за собой не утаскивали, оставляли нам своих покойников, чтоб мы потоптали.
— Да, да, — согласился чеченец, и это его «да, да» прозвучало как вскрик какой-то крупной щетинистой птицы. — Вы так можете: сначала чужое кладбище потоптать, потом своё.
Лажечникова снова всего передёрнуло, он резко оглянулся, в напрасной надежде, что конвойный куда-то пропал — но нет, тот шёл, и лицо его было равнодушно.
— Ты, что ль, не слышишь, как тут христиан поносят? — спросил Лажечников в сердцах.
— Это ты у кого спросил про христиан? — коротко посмеялся чеченец, скосившись на конвойного. — Нету больше вашего Бога у вас — какой это Бог, раз в него такая вера!
— Чеченцы тоже христианами были раньше, давно… — вдруг сказал Артём, очарованный в детстве повестями Бестужева-Марлинского и с разлёта перечитавший тогда всё, что нашёл о Кавказе.
Хасаев посмотрел на Артёма так, как смотрят на нежданно влезшего в беседу старших ребёнка, и, смолчав, только подвигал челюстью.
Артём мысленно обругал себя: зачем влез, дурак.
«Ой, дурак, — повторял пока шли по монастырскому двору. — Ой, дурак, дурак, дурак, весь день дурак…»
Так часто повторял, что даже забыл, по какому поводу себя ругает.
В роте всем им выдали по пирожку с капустой за ударный труд.
— И не знаешь, что с им делать — прожевать или подавиться, — сказал Сивцев, хмурясь на пирожок, как если бы тот был живой; но всё-таки съел и собрал потом с колена крошки.
До ужина оставался ещё час, и Артём успел поспать, заметив, что в роте Лажечников и Хасаев как разошлись, так и не попытались договорить.
Лажечников перебирал своё изношенное тряпьё на нарах так внимательно и придирчиво, как, наверное, смотрел у себя на Тереке конскую упряжь или рыболовные снасти, а чеченец негромко перешёптывался со своими — издалека казалось, что они разговаривают даже не словами, а знаками, жестами, быстрыми оскалами рта.
Артёма растолкал Василий Петрович; тут же раздалось и пение Моисея Соломоновича про лесок да соловья — верно, навеял сбор ягод.
— Как я вам завидую, Артём, — такой крепкий сон, — говорил Василий Петрович, и голос у него был уютный, будто выплыл откуда-то из детства. — Даже непонятно, за что могли посадить молодого человека, спящего таким сном праведника в аду. Ужин, Артём, вставайте.
Артём открыл глаза и близко увидел улыбающееся лицо Василия Петровича и ещё ближе — его руку, которой он держался за край нар Артёма.
Поняв, что товарищ окончательно проснулся, Василий Петрович мигнул Артёму и присел к себе.
— Праведники, насколько я успел заметить, спят плохо, — нарочито медленно спускаясь с нар и одновременно потягивая мышцы, ответил Артём.
С аппетитом ужиная поганой пшёнкой, Артём размышлял о Василии Петровиче, одновременно слушая его, привычно говорливого.
Сначала Василий Петрович расспросил, что за наряд был на кладбище, покачал головой: «Совсем сбесились, совсем…», — потом рассказал, что нашёл ягодные места и что Моисей Соломонович обманул — зрение на чернику у него отсутствовало напрочь; скорей всего, он вообще был подслеповат. «Ему надо бы по кооперативной части пойти…» — добавил Василий Петрович. |