Какая там каэрочка играет, а? Плакать хочется.
Афанасьев что-то ещё говорил про спектакль, сумбурное, — словно хотел объяснить замысел режиссёра, а в уме всё равно представлял исключительно каэрочку.
Они прогуливались взад-назад по быстро пустеющему вечернему дворику, Артём кивал, кивал, кивал и не заметил даже, как Афанасьев перекинулся на другую тему, самую главную для него.
— Тёма, ты только подумай, каких стихов я понапишу, вернувшись! Я в стихи загоню слова, которых там не было никогда! Фитиль! Шкеры! Шмары! Поэма «Мастырка», представь? У нас ведь ни один поэт толком не сидел!
— Декабристы сидели, — вспомнил Артём.
— Да какие там поэты! — снова отмахнулся Афанасьев.
— Маяковский вроде сидел, — ещё вспомнил Артём.
— Да какой там, — снова не согласился Афанасьев. — Не то всё, не то! Соловки — это, Тёма, особый случай! Это как одиссея — когда он в гостях у Полифема…
— Ну да, Полифем, шкеры, шмары — это будет… салат! — усмехнулся Артём, вспомнив тут же про сметану с лучком.
— Да что ты понимаешь! — вроде бы даже чуть озлился Афанасьев. — Будущее поэзии за корявыми словами, случайными. Ломоносов писал про три штиля — высокий, средний, низкий, — так надо ещё ниже зачерпнуть, из навоза, из выгребной ямы, и замешать со штилем высоким — толк будет, поверь!
— По мне, таким образом только басню можно сочинить: «Полифем и фитиль», — нарочно подзуживал Афанасьева Артём.
— Какой у вас разговор любопытный, о мифологии, — сказал кто-то негромко.
Оба разом обернулись и увидели Эйхманиса. Застыли, как пробитые двумя гвоздями насквозь.
— Добрый вечер! — сказал Эйхманис спокойно.
— Здра! — выкрикнул Афанасьев, как всегда кричали на поверке; что до Артёма, он лихорадочно, путаясь в мыслях, как в загоревшейся одежде, пытался вспомнить: успели они за последнюю минуту произнести какую-нибудь контрреволюционную глупость или нет.
— Здра, гражданин начальник! — выкрикнул и Артём. Так было положено отзываться на приветствие начальника лагеря.
На замечание Эйхманиса по поводу мифологии никто не рискнул ответить.
Эйхманис кивнул головой, в смысле — вольно. По всей видимости, он направлялся к воротам — как всегда без охраны, только всё с тою же своей спутницей, которая сейчас, как и в прошлую встречу, в лесу, смотрела мимо.
Вблизи оказалось, что Эйхманис выше среднего роста — и выше Артёма с Афанасьевым, — что он строен, сухощав и от него пахнет одеколоном. Он был в хорошей гражданской одежде: коричневый пиджак, брюки, высокие остроносые ботинки.
У ворот, заметил Артём, ждал красноармеец, держа двух лошадей за поводья.
Жил Эйхманис в четырёх верстах от монастыря, неподалёку от Савватиевского скита, в Макариевской пустыни. Говорили, что он выстроил себе там огромный приполярный дом, что характерно — в нарочитом отдалении от своих подчинённых чекистов. На поверках Эйхманис появлялся редко, а занимался, рассказывали, куда чаще охотой, биосадом, питомником лиственниц и хвойных, которых начали в этом году высаживать по всему острову…
Артём осторожно, исподлобья разглядывал его лицо. Правильные, крупные, но в чём-то — редкого типа и даже изысканные черты лица, зачёсанные назад волосы, белые, достаточно крупные зубы, улыбающиеся, но одновременно будто недвижимые глаза — он был красив, напоминал какого-то известного поэта десятых годов и мог бы располагать к себе. Только в линии скул — слишком скользкой, делающей лицо более худым, чем на самом деле, — было что-то неприятное и болезненное. |