Изменить размер шрифта - +

До самого ужина он не вылезал из-под покрывала. У него была истерика. В темноте, в запахе своего тела, своей подсохшей крови, Артёма охватил очень убедительный страх: теперь ему стало казаться, что за ним должны прийти.

«А как иначе? — думал он. — Ты ударил командира взвода! У тебя нашли запрещённые карты! Ты устроил драку с руководством. Тебя запросто могут расстрелять!.. Господи ты Боже мой! — шептал Артём, почти плача и готовый закричать в голос. — Мамочка! Они же убьют меня! Выведут за ворота и застрелят. И засыплют землёй. И меня начнут черви жрать. Вот тут, где соски. Вот тут, где живот. Вот тут, где лицо, — Артём ощупывал себя всего: уши, губы, пах, ноги. — И всё из-за этой мрази! Из-за Афанасьева! Из-за этого стихослагателя! Шулера! Надо было удавить его! Убить его ночью! А если я доложу, что он сдал бракованные веники, — за это меня могут простить? Но ведь я сам их — я сам их сдал вместе с ним! Меня ещё сильней накажут… А как, как ещё сильней? Что может быть сильнее, чем расстрел, идиот? Проклятый идиот!.. Мамочка!» — повторял он и сжимал челюсти изо всех сил, чтоб смолчать, не привлечь ничьего внимания. — Мамочка! Спасите меня кто-нибудь! — и снова трогал себя.

— Э! Ты там дрочишь, что ли? — спросил кто-то и стянул покрывало: Артём попытался поймать ткань зубами и не смог и поэтому вжался в спинку дивана.

— О, — сказал человек, стянувший покрывало, судя по виду, из блатных, — ну и мурло. Ты б оттёр мурло-то. Весь в кровяке… Есть покурить?

— Нет, — даже не сказал, а выдохнул Артём.

Больные оживились, начали привставать со своих диванов: раздавалось громыханье тазов с едой.

Артём — и тот вдруг привстал, облизывая губы.

Медсестра, что ставила градусник, принесла мешок Артёма: он порылся, нашёл миску.

Догадался, что миску Василий Петрович положил, — Артём точно не клал, он её кинул на свои нары, когда скомандовали построение на шмон. Зачем-то поискал святцы…

На ужин принесли винегрет из картофеля, свеклы, моркови, капусты, трески и пшённую кашу. Всё было нестерпимо вкусное.

Сердясь на пульсирующий висок, Артём ел, замирая от восторга, который странным образом оказался даже сильнее, чем только что обуявший страх смерти. Он чувствовал на языке тугую свекольную плоть, хрусткую капустную, распадающуюся картофельную — всё это мешал со вкусом пшёнки, закусывал хлебом; голова кружилась, словно от влюблённости и близости, и мелко крошилась кровавая борода.

Больной на кровати, стоявшей справа, всё время косился на Артёма — ему, естественно, казалось, что любопытствуют к его обеду, и он зажмуривался, чтоб острее ощутить рыбье тело трески и привкус прелой моркови.

— Я помню, вы за меня заступились, — сказал этот больной, так и не дождавшись ответного взгляда Артёма.

Артём скосился в сторону голоса. Ба, да это Филиппок. Артём даже поискал поблизости пенёк — с письмом Сорокина: а вдруг так и стоит под кроватью, ждёт, когда у Филиппка заживёт нога.

— Я? — удивился Артём на слова Филиппа: своё заступничество он забыл напрочь. — Не было такого, — сказал он.

И отвернулся.

 

Ночь проспал — будто неподъёмной землёй засыпанный. Даже ребро не мешало — оттого, что, как лёг плашмя, положив сверху на голову подушку, так и пролежал.

Клопов и вшей в больничке не водилось.

«Так странно, — размышлял утром Артём, бережно трогая нитки на виске. — Все эти месяцы ем мало, постоянно на тяжёлой работе. Когда грузил в порту — сутками на сырых сквозняках. Когда с баланами — в воде с утра до вечера, и не простужался.

Быстрый переход