Не то, чтобы его так уж беспокоила гибель Глушителя; ничего хорошего от него стажёр не видел. Однако было совершенно понятно, что грека Холера в живых не оставит. И как только Ахилл убьёт Глушителя, к которому у этой психованной бабы явно имеются давние счёты, его тут же устранят её бойцы — ведь свидетели Холере не нужны.
Да, свидетели не нужны… А ведь он тут — тоже свидетель. Может, сейчас, когда Холера упивается своим положением и смакует каждый миг этого торжества, ей и не до какого-то паренька, прикованного к рулю машины, но как только положат последнего из бойцов Глушителя, настанет его черёд.
«И опять больше всего тебя волнует собственная шкура!» — не преминул ехидно шепнуть противный внутренний голос.
Ахилл, тем временем, встал напротив Глушителя. Левая рука бессильно висела вдоль тела, сам он чуть клонился вправо — похоже, ему крепко врезали по рёбрам.
Долго, очень долго смотрел на него, хмурился, даже пару раз встряхнул головой.
Холера терпеливо сносила промедление и пока вмешиваться не собиралась.
Глушитель часто, тяжело дышал и шарил бессмысленным взглядом по окружавшим его лицам.
Казалось, каждый из тех, кто был сейчас на поляне, уже почти видел картину ближайшего будущего, и ни у кого не возникало сомнений в том, что именно сейчас произойдёт.
И только Тарас заметил, что Ахилл, вроде бы рассматривающий Глушителя, на самом деле глядит сквозь него, словно напряжённо что-то обдумывая.
А потом, казалось — целую вечность спустя, он всё-таки поднял пистолет.
На этот раз понимать, что говорила ему амазонка, не требовалась. И так всё ясно. Он должен принести жертву, чтобы открыть дверь обратно в свой мир. Молния Зевса у него в руках, на того, чью кровь надо пролить, ему указали. И всё же…
Ахилла никогда раньше не беспокоила необходимость брать чью-то жизнь. Убить в бою или в поединке — это честно. Убить, защищая свою жизнь, дом или друга — это святое право. Убить преступника или предателя — это правосудие.
Но убить вот так — безоружного — это подло.
Ахилл даже встряхнул головой. В этом мире он уже не раз не убивал тех, кого по всем правилам следовало бы. Да, иногда Ахилл просто не успевал убить, потому что молнии Зевса настигали его раньше. Иногда — потому что так просил Лекс. Но почему он не убивал потом? Тех, кто напал на них с девчонкой, когда они покинули дом отца Лекса? Воинов, с которыми он два дня сходился в поединках? Почему он не убил того, в последнем бою — ведь тот был самый настоящий зверь? Да, зверь — Ахилл видел это в его глазах, когда держал его за горло; он всегда узнавал себе подобных. И даже его он не убил! Почему?.. О, боги Олимпа, за несколько дней в этом мире он не убил больше, чем за всю свою прежнюю жизнь!
И даже сейчас, когда он вот-вот готов вернуться в родной мир, что-то удерживает его от убийства. Хотя какое это убийство? Просто жертвоприношение. Ахилл ведь не давал Лексу обещания, что не будет приносить жертву. Значит, слово он не нарушает. Тогда откуда же сомнения?..
Нет, этот странный мир, должно быть, всё же заразил его своим безумием! Здесь сходятся в поединках, но бьются не насмерть. У этих людей есть молнии Зевса, но на улицы они, даже самые беспомощные, выходят безоружными. Здесь сильные не порабощают слабых — но и не защищают их… Безумный, безумный мир! И сам тоже стал безумным.
Сомневающимся.
Милосердным.
Слабым.
Ахилл снова встряхнул головой.
Нет, он не слаб. Слабы те, кого он встретил в этом мире. Их единственная защита — оружие Громовержца. А многие даже ей не пользуются! Те, последние, не просто слабы — они беспомощны. Одноногий старик, отыскавший его в лесу. Перепуганная зеленоглазая девчонка, которую он отбил у бешеной стаи среди высоких домов. |